Дитя души. Мемуары
Шрифт:
Проводя подвижническую жизнь в таких местах, где неоткуда было достать хлеба, о. Пахомий приучил себя к такой пище, которую редко кто может кушать! И доднесь он употребляет почти одно и то же: натолчет, например, камнем гнилых каштанов, прибавит, если есть, сухарей, тоже зацветших, положит все это в воду и, заболтав мукою, иногда варит, а то и так, – и кушает себе на здоровье, прибавляя иногда дикие сухие плоды, которых никто не станет кушать и свежими, – и удивительно, остается здоровым!!!
Удивительная в нем черта всецелой преданности Промыслу Божию! Как бы в чем он ни нуждался, никому не скажет о своей нужде, оставаясь и теперь нередко без сухарей; а если сам кто вызовется что дать ему, усмотрев его крайнюю нужду, то старец примет как посылаемое ему от руки Божией. Разительнее всего преданность воле Божией как плод живой, действенной веры обнаруживалась в о. Пахомии во время болезней; тут ни лекарств, ни удобств больному никаких нет, да что говорить об удобствах, когда и воды подать некому, и неминуемо приходится умереть от одного только голоду и жажды! О. Пахомию только и зрится один Бог, Который послал ему болезнь, Который силен исцелить его или призвать его к вечной жизни; он в руках Божиих как бы весь,
Родом о. Пахомий – сербин; говорит по-славянски, примешивая немного болгарских слов; беседу его понимать русскому можно. Но как сладка его беседа, выражаемая самым простым сердечным словом – это можно только испытать, а передать почти невозможно. Судя по настоящей обстановке о. Пахомия и неразвитости его в прежнее время, нужно бы заключить, что ему естественно дойти до состояния звероподобного и потерять самую способность мыслить по-человечески, но опыт показывает другое. Господь может, видно, и без книги отверзать ум к уразумению таких тайн, кои навсегда останутся недоступны для мудрецов века сего. Да и как же иначе? Они, эти дикари, полузвери пустынные, верят от всего сердца всему сказанному Господом в Евангелии; сомневаться по-ученому они не умеют и приступают в полном смысле слова – в простоте сердца – ко Господу, сказавшему: «Научитеся от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем, и обрящете покой душам вашим!»
Святая улыбка всегда сияет на лице о. Пахомия, как будто всем он обилует, все ему служат, над всеми он царь! Да и в самом деле – о чем ему скорбеть и сокрушаться? Нет у него сухарей, одежды или обуви?.. Что ж? У него есть Бог, Который все это видит и как Ему угодно, так о нем и промышляет. В сем старец уверен так же, как и в том, что имя ему Пахомий. Сыро и холодно в его пещере, и нечем защитить ее по крайней мере от снега, так что все у него мокро и плесневеет?.. Зато у него есть терпение, в которое он облекся как в броню! Постигают его существенные бедствия, скорби монашеские и искушения от злокозненного врага? Зато у старца столько преданности воле Божией, что хоть пусть столкнутся небо и земля и все превратится – его ничто не потрясет и не поколеблет! В самом деле, что может поколебать эту адамантову [101] душу, если он в Боге и Бог в нем?!
101
Адамант – алмаз, бриллиант; в переносном значении употреблялось о человеке, твердом в своих убеждениях.
В апреле 1869 года мы нарочно ходили к о. Пахомию. О, как мы утомились, пока достигли его обиталища! Это неизобразимо! И ноги подламывались, вовсе отказываясь двигаться, и утомление было такое, что хоть ложись среди дороги! К нашему горю, или испытанию, пришедши, мы не застали о. Пахомия в нижней его пещере – он должен был находиться или в отлучке, или в верхней пещере. При взгляде на подъем туда я и другие спутники окончательно отказались взбираться туда; вызвался же сходить один пустынножитель-пещерник, бывший на этот раз нашим проводником. Как он взбирался туда – это нужно было видеть!.. Тут мы еще больше убедились в невозможности взойти туда нам, хотя бы мы вовсе были не утомлены; ибо кроме неимоверной трудности подъема угрожала еще опасность опрокинуться, скатиться вниз и жестоко разбиться. Долго мы дожидались, разместясь в нижней трехэтажной пещере о. Пахомия, где горела лампадка пред иконою Божией Матери, разливая свой тихий свет на мрачные стены сырой пещеры и проливая в душу иной, тихий и сладостный, свет от Самой Благодатной Игумении Афона. Желая рассмотреть, далеко ли протягивается пещера о. Пахомия, мы стали взбираться по камням вверх, но свечи наши скоро потухли от густоты спертого, сырого воздуха, и мы не могли потому дойти до конца пещеры. После долгого ожидания я стал опасаться за целость посла и отправился посмотреть, не увижу ли кого. И что же? В это время ожидаемые нами вдвоем спускались по скале: старец был впереди и полз уже от места, где кончилась веревка, а проводник-пещерник спускался, держась еще за нее и подвигаясь к концу ее. Ужас и оцепенение овладели мною. Я смотрел на них несколько минут, и, пока они не стали уже твердою ногою на землю, у меня заболело сердце! Что если ради нас спускаясь, старец или посланный за ним поскользнутся и размозжат себе головы?.. Я был между каким-то неизъяснимым страхом и радостным ожиданием и упал бы в ноги старцу, прося простить, что мы его обеспокоили и подвергли опасности спускаться для нас, если бы не знал, что выражением уважения и особенного внимания к его жизни можно оттолкнуть его от искренности и простоты обращения. Почему, сдерживая слезы радости, начал я упрекать его, предваряя свидание свое с ним и говоря: «Зачем ты, отче, забрался в такую даль? Мы так утомились, идя сюда, что сил не стало и едва добрались до тебя!» Это я говорил, пока он приближался по тропе ко мне. За плечами у него была торба; одежда на нем была хоть худенькая, но полномонашеская; под ряскою виднелась ветхая схима, на камилавке [102] толстого сукна накинута худая наметка (креп). Постническое лицо его выражало строгость его жизни и невольно производило какое-то благоговейное впечатление. Приняв вину на себя, старец с удивительным сердоболием стал кланяться и просить прощения за утруждение нас. Говорил же это с такою убедительностью, что я уже и пожалел о высказанных вольно словах, видя, как старец искренно испрашивал прощение, будто действительно был виновен» [103] .
102
Камилавка – головной убор монахов и священников в виде расширяющегося кверху цилиндра, обтянутого материей.
103
См.: «Письма с Афона о современных подвижниках афонских». Соч. Пантелеймона, монаха. Киев, 1871.
Вот
Разве может при таких условиях всякий мирянин, поклонник проникать к таким людям?
Поклоннику нужно гостеприимство обители, нужна литургия, иконы, мощи святые, ему нужна еще прежде созерцания и оценки подвигов аскетических поэзия богослужения нашего и хоть немного философия Православия, книга хорошая, разговор неспешный и досужный с знающими людьми… Вот это все он найдет в обители.
Итак, если я служу лишь одним телесным или практическим трудом на вещественные нужды киновии, я косвенно служу всей Церкви, которая есть не что иное, как земное, реализированное в общественной жизни Слово Самого Христа. Копая виноградник, я служу Христу; управляя имением, которое дает пшеницу и хлеб насущный братии монастырской, я служу Христу; еду я через моря на острова греческие покупать масло или машину для выделки того же масла дома из наших афонских олив, – переношу я бури и непогоды, торгуюсь с купцами, знакомлюсь поневоле и дружусь с мирскими людьми, волей-неволей иногда живу их жизнью, ем иногда и сплю не по-афонски, говорю иное, чем на Афоне, вижу вещи, которые меня борят и оскорбляют… Во мне теперь как будто и следа аскетизма не осталось… Я в ужасе, я каюсь, я утомлен; но воспоминание о том, что меня послал начальник, избранный братиею, ободряет и утешает меня. Вспоминая о словах игумена и о нуждах братии, я и в шумном городе, где рядом с моей комнатой играет музыка и слышны песни и пьяные крики из дома терпимости, могу, помолясь, успокоиться мыслью, что служу обители, одной из неподвижных звезд, рассеянных по миру Православному и озаряющих его. Монах нейдет на проповедь, правда; но монастырь принимает набожных гостей, и несколько недель или месяцев жизни при хорошем благочинном монастыре поучают лучше всякой навязчивой проповеди на миру. Прекрасно ходить со светильником между людьми; но хорошо организованная обитель есть уже своего рода пропаганда не словом, а делом самим. Монашество есть, положим, крайнее выражение христианства. Но сила крайности подразумевает неизбежно, органически, так сказать, и прочность чего-то среднего, однородного с ним; но не крайнего, за сим стоящего в порядке развития.
С первого взгляда кажется, например, что монашество, отрекающееся от семьи, есть логическая антитеза семьи. Однако на деле оказывается иное. Брак есть своего рода аскетизм, своего рода отречение. Строгий, религиозный, нравственный брак есть лишь смягченное монашество; иночество вдвоем или с детьми-учениками. Если отвергнуть Таинство в браке, если лишить его церковного смысла, то что можно противопоставить изящному жорж-сандизму [104] , или вольным и веселым сходкам в хрустальных дворцах [105] (?) Чернышевского (?), или дружеской аристократической сделке людей хорошего общества, подобной тому соглашению, которое, говорят, существовало между знаменитым Меттернихом [106] и его женой? Они, говорят, согласились помогать друг другу в карьере и не мешать друг другу в сердечных делах.
104
Жорж Санд – псевдоним французской писательницы Авроры Дюпен (в замужестве Дюдеван, 1804–1876). С именем Жорж Санд в середине 19 века были тесно связаны представления о женской эмансипации.
105
Имеется в виду роман Н.Г. Чернышевского «Что делать?» (1863) (утопический «четвертый сон» Веры Павловны).
106
Меттерних Клеменс Лотар Венцель (1773–1859) – князь, австрийский государственный деятель, дипломат.
С точки зрения счастья, эвдемонизма – чем они были не правы? Кому они мешали? Они были довольны друг другом, приблизительно, как только можно быть довольным на земле?
Какую логику, какую идею мы противопоставим идее эвдемонического согласия двух лиц? Долг? Какой? Против кого? Против светского общества! Что ему за дело, если мы никого не оскорбляем? «Vivons et laissons vivre» [107] . Мы добродушны, с нами весело, мы изящны даже; у нас в доме хорошо, еще приятнее от той свободы, которая в нем царствует… Не беспокойтесь, образованное общество ловких людей в этом роде не могло и не умело никогда казнить.
107
Живи и жить давай другим.
Лучшие поэты их воспевали, мыслители считали за честь бывать в их доме; им никто не отказывал во внешнем почете, если они умели быть полезными государству или приятными народу…
Какой еще долг? Долг относительно друг друга? По понятиям эвдемонической, прогрессивной религии, долг состоит лишь в том, чтобы сделать избранную подругу счастливой; надо стараться, чтобы она как можно веселее и приятнее провела молодость свою.
Что еще мы можем противопоставить идеалу такого веселого сожительства или требованиям фантазии, уже слишком широко и необузданно развитой?
Чувство чести? Это чувство условно, и сколько мы видим людей высокообразованных, но христиански неразвитых, которые за косой взгляд или грубое слово вызовут на поединок друга и в наше нерыцарское время, а скажи иному из этих светских людей в минуту полной искренности о чести его жены, и он, может быть, ответит тебе: «Ах, батюшка, ну что за честь? Жена моя, к несчастию, не хороша и не ловка, на нее никто и не смотрит… Какая там честь! Что за предрассудок!.. Est-ce qu’un homme distingu'e peut avoir le mauvais go^ut d’^etre bourgeoisement jaloux de sa femme legitime? [108] Это хорошо моему управляющему Карпу Федоровичу. Он ничего лучше своей Шарлотты Егоровны не видал. Так, разумеется, ему и она в диво».
108
Разве может приличный человек иметь такой дурной вкус – по-мещански ревновать свою законную жену?