«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
Шрифт:
...Бенкендорф вошёл в кабинет лёгким, молодцеватым шагом, однако было видно, чего это ему стоило. Подглазья, как часто бывало в последнее время, налились тёмным, нависли, оттягивая нижние веки. Увы, силы Александра Христофоровича были давно истощены и отнюдь не только на служебном поприще. Он был обычного здоровья, но вот оно подорвалось. Жалея Александра Христофоровича, император всё же не без удовольствия отметил собственную, в каждой жилке играющую свежесть.
Дождавшись кивка и присаживаясь на стул, тот самый, раз и навсегда только им занимаемый, слегка наискосок, как бы под рукой, но не
Сама эта решительность — с моста в воду, как он любил говорить, — подчёркивала, что неприятное на сегодняшний день тоже имеется. Впрочем, как и приятное...
Было письмо оттуда. Были прошения родственников, все эти: припадаю к стопам, гибельные увлечения молодости, полагаясь единственно на великодушное сердце его императорского величества, ежечасно обращая молитвы к Богу. Привычный набор, слушать который не следовало. Сам с собой император когда-то постановил: никого и ни под каким видом! И уж во всяком случае, из тех, кто обсуждал, что делать дальше с ним, как расправиться — судом ли, единым ли выстрелом. Постановил и небольшие исключения делал неохотно, для «замешанных», но не заваривших преступную кашу. А когда всё-таки облегчал чью-то участь, например, ссылкой на Кавказ, сам собой был недоволен.
Николай сидел, заложив ногу за ногу, нетерпеливо помахивая носком; пропустил первые минуты доклада и теперь, вернувшись мыслью, посмотрел на Александра Христофоровича вопросительно и с улыбкой. Вслед за прошением и, как оказалось, перехваченным, не ему адресованным письмом оттуда шли всякие мелочи. Шеф жандармов щадил своего государя.
Среди мелочей было и письмо Пушкина.
Бенкендорф, читая, держал голубоватый твёрдый листок на отлёте. Царь слушал внимательно, словно Бог знает о каком важном деле шла речь.
Письмо, обращённое к шефу жандармов, писано было по-французски. «...Я женюсь на мадемуазель Гончаровой, которую вы, вероятно, видели в Москве, — читал Бенкендорф. — Я получил её согласие и согласие её матери; два возражения были мне высказаны при этом: моё имущественное состояние и моё положение относительно правительства...»
Дочитав до этих слов, шеф жандармов оторвался от листка, глянул на царя. Лицо Николая Павловича оставалось недвижным и как бы безо всякого выражения. Царь демонстрировал свою полную непредвзятость, готовность действовать не по движению сердца, а единственно в согласии с требованиями справедливости. Движение сердца в данном случае могло ввести его в гнев и раздражительность ненужную.
«...Что касается состояния, то я мог ответить, что оно достаточно, благодаря его величеству, который дал мне возможность достойно жить своим трудом. Относительно же моего положения я не мог скрыть, что оно ложно и сомнительно. Я исключён из службы в 1824 году, и это клеймо на мне осталось...»
Тут, и не поднимая глаз, Бенкендорф почувствовал, что царь переменил позу, ощутив какое-то неудобство в прежней, любимой.
Следующие строки, судя по этому хорошо понятному сигналу, следовало пропустить или, по крайней мере, пройтись по ним скороговоркой. Строки эти говорили о том, что, вопреки доброму желанию, Пушкин отказывается служить, ибо подчиняться не может...
Бенкендорф набрал воздух в свою хорошим портным выпяченную грудь и затем выпустил его достаточно громко, однако почтительно, государь должен был понять: он разделяет. Да, да, все тревоги, все неудовольствия, вызванные этими порхающими, этими неосновательными, этими дорожащими своей частной жизнью, готовыми — в философию, в поэзию, в чужие страны, только не в службу, он — разделяет.
«...Госпожа Гончарова боится отдать дочь за человека который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя... Счастье моё зависит от одного благосклонного слова того, к кому я и так уже питаю искреннюю и безграничную преданность и благодарность».
Это была формула, и Николай Павлович слегка кашлянул, как бы отстраняя её от себя.
«...Прошу ещё об одной милости: в 1826 году я привёз в Москву написанную в ссылке трагедию о Годунове. Я послал её в том виде, как она была... только для того, чтобы оправдать себя. Государь, соблаговолив прочесть её, сделал мне несколько замечаний о местах слишком вольных...»
Места слишком вольные — была, в общем-то, вся жизнь поэта, если глянуть пристальнее. И дальнейшее рассуждение в письме насчёт достоинств собственной трагедии тоже являлось не чем иным, как слишком вольным местом в письме. О котором надо же было знать: отнимет оно время драгоценнейшее.
«...Я понимаю, что такое сопротивление поэта может показаться смешным; но до сих пор я упорно отказывался от всех предложений издателей; я почитал за счастье приносить эту молчаливую жертву высочайшей воле. Но нынешними обстоятельствами я вынужден умолять его величество развязать мне руки и дозволить мне напечатать трагедию в том виде, как я считаю нужным...»
Как раз в этом месте царь пошевелил пальцами, будто слегка подзывая к себе кого-то неопределённого. Что означало: следует повторить или дать время на обдумывание. Иногда этому жесту сопутствовала недовольная складка между бровями, однако тут лоб Николая Павловича разгладился почти безмятежно, он сказал:
— Мадам Гончарову надо успокоить. Претензии её необоснованны, положим. Но — мать. Сколько их там, детей? Три дочери и три сына, говоришь?
Царь ещё раз пошевелил белыми большими пальцами:
— Но младшая красавица действительная. Только зачем — Пушкин?
— Майорат в Полотняном Заводе доходов не приносит; отец — не в себе; семейство несчастливо и разорено.
— Можно было бы как-нибудь... Семейство почтенное, отмеченное. — Государь замолчал на секунду, что-то вспоминая. — Впрочем, пусть будет Пушкин.
— Женится — переменится, — подтвердил главную мысль разговора Александр Христофорович. Мысль-то главную, но не высказанную до тех пор в открытую. Ибо за ней скрывалось затянувшееся ожидание перемен в поведении поэта.
— Ну что ж, — царь положил руку на стол, — ты напишешь, что надо. И барыню успокой, и поэта. Влюблён?
Вопрос был внезапен, как выстрел.
— В меру сил души, уже ранее развращённой и помыслами, и доступностью интриг. Москва его на руках и по сей день носит.