Дмитрий Донской. Искупление
Шрифт:
— А-а! Скривился! — воскликнул Елизар, торопливо озираясь, и, не глядя на Дмитрия, совал ему узду нового коня.
Кругом опять нахлынули свои. По шлему Вельяминова было понятно, что в битву вступил большой полк. Сторожевой был весь вырублен...
— Клянусь небом, он убит! — воскликнул Мамай, увидев, что его любимый телохранитель не подымается с земли и накрыт сверху чёрной одеждой русского монаха.
Он удалился в ставку и ходил там по ковру, злой, одинокий, метал по сторонам взгляды остро сощуренных чёрных глаз под кочками коротких,
Солнце било сверху прямо в раздернутый полог ставки, как всегда поставленной входом к югу. Мамай слышал нарастающий шум битвы и вышел к своим мурзам. Их было тут немного: управитель двора и повелитель Сарая Халим-бег, бакаул Орды — Газан-мурза, главный даруга Орды, которому предстоят большие хлопоты по обложению данями новых земель, — Оккарай, и чуть ниже по холму стояли врозь друг от друга два его кровавых полководца, два углана — левого и правого крыла. Оба неотрывно смотрели на небывало большую битву.
У подошвы Красного холма плоской подковой стояла отборная гвардия десять тысяч кашиков, не знавших ни пощады, ни усталости, ни страха, ни поражений. Среди них Мамай мог спокойно лечь спать даже в самой середине вражеских войск, на чужой земле... Мамай опытным взглядом бывалого темника оценил начало битвы — повсюду хорошо впились в русских — и потребовал чашу каракумыса, а приняв её от Халим-бега, медленно стал пить, по глотку, всякий раз отрываясь на несколько мгновений, в каждое из которых там вдали, за версту от ставки, успевало падать не менее сотни трупов...
Мамай отвёл руку управителя двора и сам отнёс золотую чашу в тень ставки, поставив её на полсажени от солнечной кромки. Он загадал: если вскоре наметится перелом в битве, то он изопьёт ещё холодного кумыса, пока солнце не осветит чашу. С той же таинственной улыбкой на обветренных губах глянул он на восток и увидал там Орду: бескрайнее море арб, бугры походных ставок, стада верблюдов, быков, серые пятна баранов, пригнанных главным бакаулом на кормёжку войск, если кончатся свои запасы у воинов-кочевников. Там паслись табуны запасных коней, на которые можно было посадить чучела людей-воинов для устрашения врага, но армия Мамая так велика, как не бывало никогда и ни у кого из всех завоевателей, так что не потребовались чучела. И без того громадная степь со странным именем — Куликово поле — не могла вместить все приведённые для сражения тьмы, вот и стоят они за Красным холмом, медленно подвигаясь вперёд и обтекая его по мере того, как там... таяли тьмы, вступившие в битву.
Мамай вышел из-за ставки и нахмурился: в центре русских по-прежнему возвышалось великокняжеское знамя, а большой полк, едва тронутый его тьмами, стоял непоколебим. Правда, исчез передовой полк, но тот вал трупов, что вырос там, не вернёт уже ни его пешие тьмы, ни пешие тьмы наёмников. Он сощурился — чёрная генуезская пехота лишь кое-где
В центре таяли тьмы уже не наёмников, и Мамай потребовал к себе углана левого крыла. Там, на правом крыле русских, углан левого крыла должен пробить брешь сорока тысячами пеших воинов, а когда эти нищие кочевники, это сабельное мясо, раскачают крыло русских, углан должен бросить в ту щель свои отборные тьмы конников, дабы отсечь русских, зайти в спину большого полка и... кончить этот затянувшийся кровавый пир. Одновременно он велел усилить натиск на большой полк и приготовить всю лучшую конницу для удара по левому крылу русских, где для конницы всё же оставался небольшой разгон, если совершить расчётливое движение зигзагом.
Никогда не думал Мамай, что битва, даже такая тяжёлая, может продолжаться дольше часа. Дольше не могли выдержать никакие армии! Тут идёт второй час — второй час! — а углан левого ещё не может решиться бросить конницу! Да оно понятно: пехота, четыре тьмы, не сделали бреши — они там стоят! Но вот, кажется, конница берёт разгон... Наконец-то! Но куда она лезет? Она замешкалась и лезет... на горы трупов! А пехота бежит!
Мамай взвизгнул, но никто не понял его, только Темир-мурза мог понимать его бессвязные выкрики, эти приступы гнева, лишавшие его слов... И он объяснил темнику кашиков Гаюку, заменившему сейчас Темир-мурзу, чтобы тот половиной гвардии оттеснил отступившую ещё дальше назад пехоту и перед строем изготовленных к битве полков, конных и пеших, изрубил эту жалкую и трусливую горсть шакалов — каких-то сотен пять истерзанных в битве кочевников...
С воем ринулись кашики к левому крылу, где уже атаковал углан конницей. Оттеснили пеших, отогнали и прямо перед Красным холмом изрубили трусов, помня древний закон Чингиза... это подстегнёт других!
На левом крыле углан прорвался саженей на сто, пожалуй, но середину его конной лавы вдруг потеснили справа и опрокинули в овраг. Тех, кто не успел прорваться, оттеснили назад, а те, кто прорвались, растерянно заметались в кольце русских конников, и было видно с холма, как тают они там под короткими молниями русских мечей...
— Проклятье неба! Пусть бросят они тот гнилой угол! Пусть держат его под стрелой издали! — вскричал Мамай и приказал нанести сокрушительный удар по центру правым крылом своих войск.
Углан левого подскакал к Красному холму с двумя своими слугами, спешился и взбежал на холм:
— Эзен!
"И он ещё смеет называть меня великим, как Темир!" — Мамай отошёл к ставке, к чаше с каракумысом, и стиснул зубы: чаша давно стояла на солнце! Он взял чашу, вернулся.
— Эзен!.. — углан Кутлуг осёкся.
Мамай выплеснул ему тёплый каракумыс в лицо.
— Подлый, глупый шакал! Ты рвался по краю оврага, а не по центру крыла русских! Они пропустили тебя и столкнули в овраг, как слепого верблюда! Я привяжу тебе деревянный хвост и заставлю гонять и бить головешками!
— Эзен! Дай мне ещё тьму конников!..
— Я дам тебе тьму конников, но ты поведёшь их на большой полк русских и срубишь их презренное знамя!
Позади углана уже стоял темник кашиков и, оскалясь, держал обнажённую саблю в тёмных подтёках уже застывшей крови порубленных кочевников.