Дневник (1887-1910)
Шрифт:
– Крестьяне слишком несчастны. Зачем они живут на белом свете?
Лицо у нее покорное, чуть ли не злое. Он работает укладчиком и неплохо получает. Она могла бы быть счастлива, но он пьет и колотит ее. Его заработков она не видит. И смирилась с этим.
Однако на последней полосе газеты она прочла объявление, и, возможно, к ней еще вернутся силы. Она решила принимать пилюли Пинка. Это ее последняя надежда. Как же лишить ее этого утешения?
А вот за этой я наблюдаю из своего сада, сидя на скамеечке. Сначала она копает картошку, по-мужски орудуя мотыгой.
У нее двести пятьдесят с лишним кур, сотня уток, индюшки, свиньи. Она доит корову, держа при себе палку, и если приблизится бык, стукает его по голове, - бык только ее одну и боится.
Встает она раньше всех в доме, ложится позже всех, и если бы ей пришла в голову мысль присесть отдохнуть среди дня, она уже не смогла бы подняться со стула.
Никогда она не болтает зря. Ее спросят, она ответит, не прерывая работы. Целыми днями она носится, будто вот-вот грянет гром, и кажется, она играет у себя на дворе в горелки.
10 сентября. Театральный критик, уже не злой: справедливость в равнодушии.
11 сентября. Их жилье: деревянный ящик на двух колесах; издали кажется, что в нем полным-полно ребятишек. Везет его муж, босоногая и простоволосая жена следует за ним.
Так как по каналу плавают утки, жена останавливается, спрашивает детей:
– Ну, сколько здесь уток?
Ребятишки тянут головы, как птенчики из гнезда. А муж говорит нежно и весело:
– Посмотрите-ка на птичек!
И мама шикает на уток: ш! ш! чтобы они поплавали; утята бьют крыльями, а малыши хохочут.
Как будто не лучше было бы поймать этих самых птичек, свернуть им шею и изжарить! Нищета старается забыться и развлечься.
12 сентября. Все люди рождаются равными. Назавтра - они уже не равны.
* Как был бы прекрасен честный адвокат, который потребовал бы для своего подзащитного осуждения.
16 сентября. Поэт - как кузнечик. Одна-единственная нота, повторяемая бесконечно.
18 сентября. Приезжих больше всего восхищает в наших краях не я, а белизна наших быков.
21 сентября. Лицо, внезапно постаревшее от горя, походит на воду, которую морщит ветер.
29 сентября. Писатель, которого надо перечитывать как можно чаще, дабы исправить его недостатки, - это я сам.
3 октября. Театральный критик.
– Какая снисходительность!
– Ну и что же! Ведь и это своего рода заслуга. Неискренние комплименты даются так же трудно, как правдивая критика.
4 октября. Театр. Подумать только, бог, который все видит, вынужден видеть и это!
К чему говорить правду по поводу искусства, в котором нет ни на йоту правды.
Разумеется, фальшивые персонажи могут говорить правдивые вещи.
6 октября. Политика должна была бы быть прекраснейшим на свете делом: гражданин служит своей стране. А в действительности она - самое низкое
10 октября. Каждый день я бываю ребенком, взрослым мужчиной и стариком.
* Канарейка, которая может петь лишь в золоченой клетке.
1 ноября. Возвратившись в полночь после обеда у мадам Брандес, мы обнаруживаем в комнате консьержки, которая вышла нам отпереть, следующую записочку: "На сей раз вас избрали! Люсьен Декав, Октав Мирбо, Ж.-А. Рони".
12 ноября. Сегодня вечером первый обед Академии Гонкуров.
Я очень огорчился, когда мои крестные запретили мне произнести речь. Вы видите: я не приготовился. Я принес вам лишь свою глубокую и еще тепленькую благодарность. Молю, примите ее в таком виде, в каком я вам ее подношу.
Я горжусь тем, что попал в число наследников Гонкура. Надеюсь, что если бы он увидел меня здесь, он бы меня не проклял.
Зато я не так спокоен за Гюисманса. Я чувствую бремя этого нелепого наследия. Его острое и умное лицо еще больше обострилось бы, увидь он меня здесь. Он поглядел бы на меня, пожалуй, благожелательно, но загадочно улыбнулся бы.
Я мечтал об Академии: все о ней мечтают, но я никогда не надеялся, что буду избран.
Слишком значительная часть моей жизни отдана мечтаниям, даже, если хотите, лени. Надо будет последить за собой. Мне кажется, что я должен работать за двоих: прежде всего, конечно, за себя и для другого персонажа, который вдруг сделался мне дорог: для Гонкуровской академии. Буду работать, чтобы хоть немного сократить расстояние между мной и Гюисмансом, даже рискуя увеличить его. Буду работать, чтобы вы не раскаивались в своем выборе. Опубликовать в ближайшее время книгу, куда я постараюсь вложить то, что есть во мне не самого худшего, - вот чем я отблагодарю вас.
Мрачное видение Буржа, расплачивающегося с извозчиком. Потом Жеффруа, совсем бледный, будто его вот-вот начнет тошнить. Жюстен Рони, который зовет меня "новичком". Потом Энник: "Вы здесь у себя". Потом Рони-старший берет меня за обе руки:
– Мы речей не произносим, но я должен вам сказать, мы счастливы, что вы в наших рядах... Талант... Характер... Порядочный человек...
– Весьма тронут, - говорю я, пожимая руки Рони. Сразу становится не так холодно. А холодно было.
Надо было поговорить с Жеффруа, чью пьесу репетируют в Одеоне. В кабинете воняет. Но я не осмеливаюсь открыть окно.
Официанты не поднесли мне букет цветов.
Заказываем обед. Декав суетится, как дневальный. На следующий обед Мирбо заказал красную капусту, жиго с горошком. Здоровенный официант записывает меню.
Конечно, они не принимают нас всерьез.
Не явились Поль Маргерит и Леон Доде: один сбежал, другой уехал в провинцию делать доклад. Должен ли я казаться обиженным? На самом деле я ничего не замечаю.
Едим мы какую-то гадость. Почему мы обедаем как снобы? Да что там! Элемир Бурж, маленький, худенький, скрытный, бедный человек, наобедал на шестнадцать франков и сорок су дает на чай. Неужели же он еще сигару закурит, которая стоит больше двадцати су?