Дневник (1964-1987)
Шрифт:
1 апреля.
Был с Коляной на могиле мамочки [10] . Уже прошло два года, но все еще страшно произносить эти два слова рядом — «могила» и «мама». День сегодня скверный — с утра моросит дождь вперемешку со снегом, который сразу тает. Коляна зяб. Я себе ясно представил, как, увидев нас там, мамочка сказала бы с раздражением:
— Да идите, вы, в самом деле, домой! — и погнала бы нас прочь, чтобы не простудились.
На могиле сухие стебли прошлогодних цветов. Усиленно чирикают воробьи. В отдалении серой дымкой стоят деревья. Весна. Жизнь идет, конечно, своим чередом.
10
Мария
5 апреля. Вчера, когда мы обедали, появилась Маша. Она пришла от парикмахера, сделав, для нас всех несколько неожиданно, прическу. Оказалось, что она идет к фотографу — сниматься для коллективной карточки их школьного выпуска. Вчера это прошло для меня малозаметно, я не выделил этот случай из других каждодневных событий. Но сегодня, ретроспективно, я понял его значимость, ощутил тоску, с которой я, быть может, когда-нибудь посмотрю на ее юное лицо, вспомню это время, этот год, год окончания школы, когда мы все были вместе! Что ждет каждого из нас, нашу семью? Мы старимся, дети уходят. Такой, какой она была вчера, школьницей, она останется на этой карточке на долгие годы, ее будут разглядывать внуки, ее внуки.
15 апреля. Не знаю, поймет ли Маша после вчерашнего разговора, что она должна стать другой. Иногда ее ответы, а чаще тон, жест, манера оскорбляют того, с кем она говорит. Вчера это случилось с Володей [11] , который, к сожалению, с ней часто насмешлив и никогда не бывает ласков. Они поссорились. Мы, я и Женя, говорили с обоими, с каждым порознь. Женя защищает Машу, хотя терпит от нее больше других. С возрастом она все сильнее ее любит и даже перестает замечать, что прощает ей слишком много и, мне кажется, портит этим ее. В продолжение всего вчерашнего разговора (говорил я, Женя сказала два слова), Маша стояла и выслушивала меня молча. Проснулся я сегодня утром подавленным, с тяжестью на сердце, но люблю ее еще больше.
11
Старший сын — Владимир Леонидович Бердников.
1 мая.
Вчера вернулся из Москвы, где провел 8 дней. Вот я уже не первый раз делаю такую запись, но ни разу не говорю о работе, о том, ради чего я туда езжу. Это знаменательно. К величайшей беде для меня мои служебные дела, моя работа не являются содержанием моей жизни. Это не мое увлечение, не мое призвание, не то, ради чего я живу, хотя, быть может, это единственное оправдание моего существования, так как в чем другом оно может состоять?
Сегодня, также как и в прошлые разы, мне не хочется говорить о работе. (Замечу в скобках: драматизм моего положения, или может быть правильнее сказать участи, кроме всего и главным образом в том, что работа моя, которой, как и все, я посвящаю большую часть времени и почти все силы, что она не оставляет во мне сознания своей полезности, так что пожалуй и тут, даже в этом нет для меня утешения.)
В эту свою поездку я снова побывал в Третьяковке, на выставке молодых художников в зале Академии художеств и в Загорске, в Троице-Сергиевом монастыре. В Третьяковке, кажется, первый раз, видел «Троицу» Рублева так хорошо освещенную дневным светом. Жаль, что не было солнца, но и так она дивно преображается и оставляет на душе чувство покоя, чистоты и, если можно так сказать, — светлости.
Среди молодых художников, выставленных в Академии, большинство надежно стреножены традицией. Вообще мы слишком много и слишком часто говорим о традициях. Боюсь, что это не случайно. Художница Иванова — способный человек. Некоторые ее портреты останавливают внимание, но она нам говорит о чем-то давно знакомом. Мне понравилась девочка-алтайка О. К. Комова. Комов выполнил ее из темного гранита. Она лаконична и выразительна. Автору присуще чувство формы, хотя его алтайка хорошо смотрится не со всех сторон (ее лучше смотреть анфас). Небольшие полотна М. А. Коротковой — «Пастухи на ферме», «Молоковоз», «Птичница», «Верочка» — очень жизнерадостны, но это не традиционная жизнерадостность наших сельскохозяйственных живописцев — подойников и коровьих задов, освещенных солнцем. Из художников и скульпторов этой выставки, наряду с Комовым и Коротковой, мне показались интересными И. В. Васильев (скульптуры «Н. Островский» и «Портрет з.д.и. Э. Мелхареса», В. М. Арапов («Дворник», «Карелия»), Н. В. Щеглов («Бахчисарай», «Старая Рига», графика — цикл «Спорт»), К. Б. Назаров (серия «Заполярье» — гуашь, темпера), М. Г. Григорьян («Новые горизонты»).
В Троице-Сергиеву лавру я отправился в воскресенье. Она, как известно, стоит на холме, отчего все сооружения за монастырской крепостной стеной кажутся сказочно высокими, а вся она неприступной. Она немножко пугает, когда подходишь к ней, нагромождением своих строений, высотою стен. Чувствуешь себя как во сне, на пороге надвигающегося кошмара. Не знаю, но так, по крайней мере, было со мной. Однако внутри, за стеною впечатление ото всего уже другое, хотя монументальность продолжает уничижать. Троицкий собор не…
4 мая. Тогда я не успел дописать, что хотел. Сегодня, может быть, закончу о Лавре. Но прежде, вот о чем: мне пришло на ум, что то, что проходит через мои руки по работе, в чем я так или иначе участвую, как ни как, есть все же, если не страницы, то строки истории отечественной целлюлозно-бумажной промышленности, а потому может быть надо было бы кое что для памяти записывать. Меня постоянно удручает, что в результате моего труда не появляются ценности, о которых я мог бы с уверенностью сказать, что они будут полезными людям: я не делаю ни гвоздей, ни космических кораблей. Я делаю и переделываю, составляю и пересоставляю план развития целлюлозно-бумажной промышленности. Но то, что мы нащупываем, те направления, которые начинают вырисовываться, если составить себе труд и разобраться в наших следах, все это часть истории нашего хозяйства, нашего планирования, нашей союзной промышленности, прежде всего русской. Даже если наша работа на поверку окажется бесполезным блужданием, ошибкой, то слов из песни не выбросишь — это все равно строчки истории нашей Отчизны. Может быть, надо это записывать? Может быть, такие записки потом оказались бы полезными, хотя бы в какой-нибудь доле будущему историку наших дней или нашей отрасли промышленности?
Теперь о Лавре. Но впечатления стерлись, и уже не хочется об этом писать. Вот почему дневники задним числом не пишутся, а только по горячему следу.
О Троицком соборе, ровеснике собора Андроникова монастыря, я хотел сказать, что верх его в том виде, в каком он сейчас находится, это, конечно, позднейшая перестройка. Видно, где кончается его белокаменная кладка и начинается кирпич. Этим кирпичом заложено пространство между килевидными закомарами, а верх храма выровнен и завершен четырехскатной крышей. Когда-то это, конечно, было не так и было лучше: тут должна быть не четырехскатная, гладкая крыша, а живописное покрытие по закомарам, из которых и посреди которых должен строго возвышаться подкупольный барабан.
Лавра — живой музей. По дорожкам монастырского сада время от времени проходят монахи в своем строгом, красивом облачении. Среди них есть и молодые. У этих последних лица особенно строги. Наверно среди них есть самобытные и сильные характеры. Поговорить, конечно, не пришлось. Лавра сейчас как малый остров прошлого стоит среди безбрежного океана новой жизни.
Когда я уже спустился с холма и шел к станции, там на этом острове, запели колокола. Звук их мне показался призывным — он грустен, как воспоминание.
За последнее время я дважды побывал в церквах во время богослужения. Во мне многое могло бы ожить, всколыхнуться после этих посещений, но каждый раз я уходил подавленным, как от чего-то убогого, чему я оказался свидетелем. В то же время я почти завидую тем, которые живут религиозным чувством — «блажен, кто верует, тепло ему на свете», но верить уже не могу; во многое уже не верю. Однако, уверенность, что истина не может быть беднее заблуждения, во мне жива, и я все еще надеюсь разбогатеть (духовно).