Дневник дьявола
Шрифт:
Мы отдыхали несколько месяцев, Фишман пил, спал со всеми подряд, просаживал бешеные деньги за игрой в покер, натужно смеялся и страдал приступами болтливости — в общем, вел себя как умалишенный. Он попросил, чтобы я пожил у него какое-то время, а может, это была моя идея, встреченная им с равнодушным согласием. Дни и ночи напролет он сидел в своем кабинете у телевизора, и я не знал, чем он занимается. Это было не то же самое! Совершенно не то! Дьявол, пусть хоть кто-нибудь отзовется и скажет, что в этот раз все было по-другому!
Потом он отправился в Израиль, где у него окончательно поехала крыша, а еще позже решил пройти курс лечения. Мне бы не хотелось приводить здесь все комментарии — глупые или, напротив, чертовски прозорливые, — содержащие анализ тех событий. Я не без успеха защищал Адриана от нападок извне,
Вернемся в Гейдельберг, к той, последней беседе Фишмана с отцом. Но перед этим еще одна фотография, так, ничего особенного. Рыжий парень в нелепом женском балахоне, с большим и тяжелым револьвером в одной руке, вскинув вторую, словно в приветствии, стоит боком и целится в находящуюся метрах в трех от него женщину. Она медленно оседает на колени, мертвая и гордая, словно Джульетта, умоляющая проявить милосердие к ее возлюбленному. Я лично проявлял этот снимок из Штатов, после того как Фишман, вместо ответа на вопрос, опубликуем ли мы его, лишь презрительно махнул рукой. Поэтому я сам напечатал его и продал. Фоном для убийцы и его жертвы служит темнота. Я убрал в тень все лишнее. Вероятно, художественная ценность снимка заключалась именно в этом: смерть среди декораций из темных драпировок, вырвавшая странную пару из какого-либо контекста.
Так на чем мы остановились? Ах да! Отец тренировал Фишмана, как тому следует относиться к детям.
— Вы не заметили, что тот парень прицеливается?
— Это сеанс психотерапии или допрос?
— Иногда трудно отличить одно от другого. Несмотря на ваше нежелание касаться этой темы, мне важно, чтобы мы поговорили о детях. Вы впали в депрессию после случая с тем мальчиком. Не исключаю, что именно он и привел вас сюда.
— Я сам не понимаю, зачем я здесь.
— Это нормально. Мы начнем с того, что вы не должны обвинять себя в его смерти. Вы сделали то, что должны были сделать.
Мне было не важно, поймет ли он. С другой стороны, здесь мне было хорошо. Несмотря на то, что это место не было таким спокойным и умиротворенным, каким казалось вначале.
— Господин Адриан?..
— Я не чувствую себя виновным в смерти того мальчика. Мне жаль его, но я не ощущаю за собой никакой вины.
— Однако очевидно, что в течение всего прошлого года вы были в разладе с самим собой?
— Мне бы не хотелось говорить об этом. Просто это событие напомнило мне другое… из моего прошлого… — Я умолк, так как что-то настойчиво царапало мне мозг.
Отец объявил перерыв, и они отправились вдвоем на прогулку по саду. Я смотрел из окна, как они прохаживаются вокруг каменных скамеек, и в моей голове возникали смутные ассоциации с перипатетиками [42] . Честно говоря, не знаю, почему меня тогда так раздражала дружба отца и патрона. Сейчас я понимаю, что мне просто не хватало веры.
42
Перипатетики — ученики и последователи Аристотеля, его философская школа. Название школы возникло из-за привычки Аристотеля прогуливаться с учениками во время чтения лекций.
— Вы слышали что-нибудь о фотографии, — словно издалека донесся до меня вопрос П., хотя мы шли рука об руку, — на которой стервятники начинают пировать на останках мертвого негра?
Я не ответил.
— Кажется, фотограф весь день тащился за умирающим от голода и жажды бедолагой, дожидаясь, пока тот умрет и к его телу слетятся хищники.
А парень молодец! — подумал я.
— Что вы думаете? Вы ее не видели?
— Нет, не видел. Но идея прекрасная.
П. на мгновение задумался.
— Довольно
Отец довольно последовательно пытался приблизиться к подлинным причинам, ради которых Фишман занимался тем, чем он занимался, хотя уже слышал, что Адриан ни в грош не ставит морально-нравственный аспект своей работы. По его мнению, в основе всех рассуждений о том, что миру следует показывать трагедии, лежало не осознание своего долга, а мистификация. Вероятно, поэтому в ответ Фишман поведал отцу такую историю:
– Я расскажу вам кое-что, после чего вы поймете, сколь бессмысленна болтовня о призвании. — Они уже не расхаживали по кругу, а снова сидели в кабинете. — У вас есть время?
— Разумеется. — П. выглядел удивленным.
— Так вот, не так давно мы смогли посмотреть фильм о детях, пострадавших от напалма. Вы его видели?
— Да, это ужасно.
— Так получилось, что я знаком с оператором. Мы пропустили по стаканчику, и он рассказал, как проходили съемки. Да, помню. После того, как бедолага закончил говорить, Фишман пожелал ему медленной и мучительной смерти. Я хорошо это запомнил. Он приложил то, что осталось от его большого пальца к щеке оператора и сильно, безжалостно надавливал до тех пор, пока тот не убежал. Он во что бы то ни стало решил поехать в какую-нибудь деревню в Африке, окрестности которой, по слухам, пострадали от напалма. Там и в самом деле оставались только развалины. Пустое место. Староста деревни, или, может, шаман, несколько женщин и обожженные дети в закрытом здании школы. Сначала староста наотрез отказался говорить о малышах. Потом, поддавшись на уговоры, что «мир должен узнать», он рассказал о нескольких пострадавших, которые в течение некоторого времени должны были находиться в темноте, и многих других, которые остались там навечно. Оператор умолял африканца дать ему возможность снять детей на пленку. Староста решительно отказывался. Его убедила только дальнейшая аргументация: «мир должен узнать о случившемся, только тогда что-то изменится, это мой долг», вы понимаете? Когда тот парень еще немного выпил, то признался, что на самом деле африканец согласился, только когда перед его глазами замаячила солидная пачка банкнот. Ну, и таким образом мой знакомый попал в школу. Внутри темно, снимать невозможно. Они договорились, что оператор включит прожектор два раза по десять секунд. Так они и сделали. И не важно, что он там увидел, а потом показал миру. Все осталось по-прежнему, а эфиопы продолжали сбрасывать напалм…
— Ну, может быть, кого-то это все-таки задело? У кого-то перехватило дыхание, и он подумал: довольно!
— И что с того? Выслушайте до конца. Я знал, почему отец прервал рассказ, а Фишман разозлился.
— Так вот, — продолжил он после минутного молчания. — Оператор все понял. До него дошло, что даже сквозняк от открытой двери причинял боль детям, лишенным кожи. Но это были цветочки. Луч прожектора от его камеры словно каленое железо обжег каждый миллиметр обнаженного мяса на их израненных телах.
— Вы не преувеличиваете?
У Адриана снова сдали нервы.
— Может, потушим вам сигарету на крайней плоти?!
— Спокойно, господин Адриан, извините. Пожалуйста, продолжайте.
— Тот оператор рыдал. Он говорил, что молится, чтобы Бог даровал ему прощение. Его-то Он, может, и простил.
Некоторым все сходит с рук. Но те дети…какую боль они испытывали! Двадцать секунд такой боли — для ребенка вечность. Они страдали целую вечность только потому, что есть шанс, что кто-то, посмотрев эти двадцать секунд в получасовых новостях, двадцать секунд после блока нескольких тридцатисекундных рекламных роликов, мог увидеть, сколь сильно в человеке звериное начало. Как будто наша тысячелетняя история не убедила нас в этом, как будто не было концлагерей… как будто… — внезапно мне пришлось оборвать себя на полуслове, потому что это выглядело так, словно я оправдываюсь.