Дневник
Шрифт:
В Москве говорят о введении 8-часового рабочего дня с двумя выходными в неделю. <…>
Вечером шашлык на костре в саду у Каменских[85]. Хорошо! Так бы и жить.
4 июля. Вернулся в Лен-д вчера на пятичасовом сидячем курьерском. Ссоры с Э., изматывающие душу. Все то же.
Жара кажется немного спадает.
6 июля. Вечером радио сообщило о смерти Маршака. <…>
С Э. помирились. Она опять уехала в Новгород сниматься. <…>
9 июля. <…> Сегодня был на записи песни «Белые ночи» исполнитель Георг Отс[86]. Текст написал Булат Окуджава. Он пришел на запись. Час болтали с ним в многочисленных паузах и перерывах. У него скоро выходят две
11 июня 1964. Попутно писанию сценария перечитываю (чтобы заразиться красками) Гоголя. Взял и Герцена, но увлекся и перешел границы необходимого — стал читать вдоль и поперек. Уж в который раз сижу над «Былым и думами» и вычерпываю новое, не замеченное[87].
Нет! Не назад к Герцену нам надо идти, а вперед к нему: вот уж кто ничуть не старомоден, а неслыханно остер, умен, безгранично всепроникающ. Рядом с ним И. Г.[88] — шамкающий слащавый старичек. У Герцена есть догадки и прозрения, которые ранее нашего времени не могли быть поняты, а есть и такие, думаю, которые будут поняты только при конце нашей эпохи. Снова стало мечтаться о книге «Дневник читателя», т. е. о комментированном перечитывании книг, подобных «Б[ылому] и д[умам]». <…>
Я все никак не доберусь до писем Герцена: знаю их плохо и слишком выборочно, а пора бы узнать.
<…> Белинский (в письме к Г[ерцену]) называл его ум осердеченым.
Любая проза рядом с герценовской кажется монотонной: читая Толстого, Достоевского, Чехова часто угадываешь и ход мысли, и дыхание фразы. Это даже становится своеобразной силой — действует психологический закон метра, рифмы, закон рефрена. И движение мысли, и структура фразы у Герцена неожиданны. <…>
Первый раз я всерьез и внимательно читал Герцена во второй половине лета 37 г. после ареста Левы[89] (до этого только проглядывал). <…>
17 июля. Жарко.
Письмо от Над. Яковл. В Тарусе в этом году много народа. Пишет, что скучает. Зовет туда. <…>
Читал воспоминания Тучковой-Огаревой[90]. Жалко Герцена. Это удивительно, до чего такие большие, умные, блестящие люди не умеют устраивать себе личную жизнь.
18 июля. Происходит забавная вещь: одному разрешается то, что не разрешается другому. Один легко добивается того, что для другого невозможно. Значит, дело не в том, «что», а в том, «кто». Будто бы дело Бродского пересмотрено, потому что в это вмешался Грибачев[91]. «Октябрь» печатает мемуары о лагере, которые никогда не разрешили бы «Новому миру». И так далее. <…>
«Лагерная» тема становится модной и цензурной. Нужно ли бояться, что халтурщики, спекулянты или создатели легенд замусолят и истаскают ее прежде, чем будет создано что-то достойное ее? Не думаю. И до «Войны и мир» было множество романов о 1812 годе, и до васильевского «Чапаева» было много инсценировок того же «Чапаева» в кино и театре. Настоящее произведение заслонит и заменит все, что появлялось на пути к нему. <…>
19 июля. Вчера приехал Лева с венгром Палом Фехером, замест[ителем] главного редактора большого будапештского журнала. <…>
Пал симпатичен, умен, молод (28 лет), очень любит русскую литературу и сравнительно хорошо ее знает, кое-как говорит по-русски и хорошо читает, почти обо всем мыслит синхронно с нами (это главный сюрприз). Во время событий 56 года был солдатом, отец его старый социал-демократ [с]идел и при немцах, и при Ракоши: пальцы на одной рук[е] ему отрубили гестаповцы,
Сегодня ездили на машине в Павловск и Пушкин. <…>
Интересны его рассказы о Яноше Кадаре, положении в Венгрии, о популярности там Хрущева, о простоте Я. Кадара (живет в обыкновенном доме в трехкомнатной квартире, ходит по улицам пешком). Почти все писатели (кажется даже буквально все), замешанные в событиях 1956 г., на свободе и печатаются, и Гай, и Лукач и др. Лукач написал большую статью о Соложеницыне, где высоко оценивает особенно «Матренин двор» и ее м. б. напечатает в конце года журнал Пала (забыл название). <…> Прозападнические настроения в Венгрии невелики, руссофилов много. <…>
Седьмой номер «Нов. мира» еще лежит в цензуре (кстати, предварительной цензуры в Венгрии нет), снова плох Миша Светлов, болел и Константин Георгиевич. <…>
Они привезли из Москвы № 7 «Октября», где напечатаны воспоминания Б. А. Дьякова[92] о лагере и я за пол — ночи их проглотил. Правда фактов, обстановки и неправда психологии рассказчика и его друзей. Она слащава, условна. Нет, даже честные, хорошие, искренние коммунисты держались не так. Это уже делаемая легенда, хотя м. б. легенда полезная. Я знаю Дьякова и тут то же, что в мемуарах Штейна — рассказчик себя стилизует и украшает.
21 июля. Разминаю, тискаю сюжет. Но дело идет вяло. <…>
Рассказ шофера такси о неграх: грубы, хамы, и они избегают их обслуживать, и даже заявляли в Интурист (не в пример американцам, англичанам и др.).
24 июля. <…> Пал по-настоящему интеллигентен и скорее в нашем русском смысле, чем в европейском.
Ночью провожал их [в Москву], а перед этим Эмма закатила нам ужин с водкой, Донским шампанским, окрошкой, бифштексом и цветной капустой.
На днях в Известиях был фельетон о возмутительной истории с Н. Виртой, шантажировавшим членским билетом ССП шофера. Сегодня газета печатает постановление ССП о том, что Вирта заслуживает снисхождения <…> а также покаянное письмо самого Вирты. <…>
26 июля. <…> Письмо от Н. Я. милое, умное. Довольна тем, что я написал о близости «Шума времени» и Герцена и пишет, что О. Э. очень любил Герцена[93]. Пишет и о сходстве наших мыслей о Барри Голдуотере. [АКГ опасался прихода его как кандидата в президенты к власти на выборах в США] <…>
Встреча с Р.[94] в библиотеке. И через несколько фраз начинаем говорить о 37-м годе. Эта тема влечет к себе, как бездна. Вспоминаю множество бесед за эти годы с такими разными людьми как Б. Слуцкий, Е. Винокуров, Л. Левицкий, А. Каменский, Н. Панченко, Т. Есениной, Л. Борисовым, К. Паустовским, И. Эренбургом, Ц. Кин и многими другими, и все эти разговоры почти всегда неизбежно съезжали на эту злосчастную историческую загадку. У меня в 37-м году не было ни одной ложной иллюзии, но все же я допускал, что в этом есть какой-то процент жестокой исторической целесообразности (угроза фашизма — а угроза шла с другой стороны! — военная опасность и пр.). Не очень веря во вредителей (я слишком хорошо для этого знал с детства психологию русского инженерства), я верил в отдельных шпионов и, не оправдывая возможной поимкой одного репрессии к сотням и тысячам, все же думал, что такой расчет мог быть. Но похоже, что шпиономании не было и на самом верху, а была только истерическая опаска за власть. Огромное большинство было уничтожено превентивно: не за реальную оппозицию, а за возможную. По большому историческому счету это была гигантская ошибка и Сталину не помогли такие искусственные меры, как создание исторических «прецедентов», вроде возвеличения Грозного — он уходит в века загадочным преступником. <…>