Дневник
Шрифт:
Отсутствие табу
Ну а что в тексте Гладкова, как это принято в дневнике практически любого «уважающего себя» автора, шифруется, остается в скобках, недоговаривается или подается только намеками? Да почти ничего! Если оставить в стороне любовную тему, которой, как мы знаем, автор вовсе не гнушался[19], а также тему доносительства и постоянных (принятых в то время в интеллигентской среде) выяснений того, кто реально был доносчиком, а кто нет (вчера Х назвал Y доносчиком и стукачом — в присутствии А и В, но Z давно знает про Х, что тот сам «сдал» его вместе с Y в таком-то
Табу для него, или, скажем более точно, предмет умолчаний, сокращений (но не шифровки) — это разве что повторяющиеся имена возлюбленных или собственные недомогания, о которых он не то чтобы жаждал широко распространяться, но все-таки записывал и это (на всякий случай?), по-видимому, только для себя одного (и, конечно, всегда способен был сам эти сокращения восстановить):
28 марта 1971. <…> После долгого перерыва боли гем.[20] Связываю это с пищей: орехи и жаренная каша. Но я уже умею помогать себе холодными компрессами.
Беспартийность
Еще одна весьма актуальная в то время тема — это еврейский вопрос. Как сразу заметит любой читатель (особенно читатель дневника 1967 года), персонажей и друзей-евреев у АКГ и в его окружении чрезвычайно много. Объясняется это следующим образом: во-первых, в лагерь он попал вместе с потоком так называемых «космополитов» в 1949-м, а во-вторых, мы должны просто констатировать у Гладкова нечто вроде юдофилии: вот что он записывает у себя на даче, в Загорянке, после беседы с неким человеком, по-видимому, уполномоченным среди участников тамошнего «садового товарищества» — для организации работ по проведению на участки магистрального газа, человеком по фамилии Токарь[21]:
10 июля 1971. <…> По словам Токаря в конце августа начнутся работы по проводке газа по улице. А дальнейшее пока неизвестно. Придется еще внести за работы на участке и в доме рублей 250–300.
Он симпатичный человек. Люблю евреев.
Конечно, Гладков осуждает всяческие проявления антисемитизма:
29 апр. 1971. <…> На днях в «Правде» был подленький антисемитский фельетон финского юмориста Ларни (по-моему весьма бездарного)[22]. И в ответ на него уже по рукам ходит открытое письмо к Ларни, довольно остроумное.
Но и подъем еврейского национализма, начавшийся особенно активно с 1967 года, с «победоносной войны» израильтян против арабов, Гладков замечает у многих своих друзей и оценивает крайне скептически, откровенно высмеивая слишком воодушевленно «зарывающихся» в этом отношении товарищей (Льва Левицкого, Бориса Ляховского и кого-то еще неназванных). Зато и каких-то утверждений, что в его области, в культуре, театре, кино, среди писателей, драматургов, сценаристов, актеров… — царство или засилье евреев, мы нигде не встречаем. Так он сам никогда
Дело, наверное, в том, что Гладкову всегда противны были люди, держащие разнообразные фиги в карманах, будь то евреи, на людях прославляющие, зато про себя поносящие русскую культуру и радеющие за какой-то там еще, «западный» (пусть американский или израильский) порядок, или те же «русофилы», заявляющие в открытую, что у них полно друзей-евреев, но готовые при этом (для справедливости, конечно) установить в стране такие законы, чтобы эти друзья были отнесены к гражданам второго сорта.
Гладков не терпел партийности — ни в одной, ни в другой форме.
Михаил Михеев
1967
Из фонда РГАЛИ № 2590: А. К. Гладков, оп.1, е.х.107 — листы не переплетены, но прошиты двумя нитками: машинопись, через 1 интервал, от 1 янв. до 31 дек. — почти без пропусков, заполнено около 200 стр.; в публикуемой выборке помечаются пропуски только внутри дневной записи; пояснения в тексте в квадратных скобках и подстрочные комментарии — публикатора.
1967 год. Записи [заглавие, под которым вклеен календарик на 1967 год]
1 янв. Ночью было чуть выше нуля, днем немножко ниже. Вчера днем приехала Эмма. Встречали новый год здесь в столовой. За столиком сидели еще Горы, Анна Борисовна Никритина, Ниновы[23]. Ушли непоздно. И до ночи и ночью взрыв бурной чувственности. <…>
Я утром, когда она еще спала, работал над «Мейерхольдом». <…>
2 янв. Переписал набело 1-ю главу своей книги о детстве Мейерхольда. <…>
Меня несколько смущает и то, что в моем рассказе активно присутствует автор, рассуждающий, комментирующий, сопоставляющий, а не последовательное чисто эпическое изложение событий жизни. Но так уже записалось, а по опыту своей эссеистики я знаю — лучше всего я пишу, когда не задумываюсь, как нужно писать…
8 янв. Прочитал ночью когда не спалось запрещенную пьесу И. Дворецкого «Среди бела дня». Ее начинали репетировать у Охлопкова и в Александринском, но последовало вето цензуры. Пьеса о лагерях, о Колыме, в основных чертах правдивая и написанная талантливо и ярко[24]. <…>
Вечером у меня Дворецкий, с которым говорим о пьесе. Он рассказывает о прототипах.
10 янв. Приехала Эмма, взвинченная. Тяжелые разговоры, кончающиеся, впрочем, хорошо. Звезда Венера в зимнем небе. Уехала поздно вечером.
11 янв. <…> Просмотрел № 11 «Нов. мира». Интересны воспоминания Каверина о литературной жизни в 30-х годах[25]. Чувствуется, что они здорово порезаны, но в общем что то сквозит. Это в какой то мере параллельно моему Олеше. <…> Очерк вдовы Тарасенкова об его библиотеке[26]. Вот, начнет сейчас создаваться миф о большом гуманисте А. К. Тарасенкове. а то, что я знаю о нем, никому даже не интересно. Конечно, он был сложным человеком, но в этот пестрый состав души входили и подлость и предательство и патологическая трусость и многое другое. <…>