Дневник
Шрифт:
9 фев. <…> Вчера вечером у Берковских (при Анне Бор. Никритиной) рассказываю о гибели Мейерхольда. И сегодня днем у них. Приехал с ужасной головной болью. Они меня лечат. Вечером Л. Я. рассказывает, как ее в декабре 52 года таскали, заставляя оговорить Эйхенбаума[59]. Это было, когда планировалось несколько параллельных дел в разных областях. Может быть, этому помешала только смерть Сталина. Встречи происходили в номере Октябрьской гостиницы. Неблаговидная и подозрительная роль Эльсберга[60]. <…>
Странное и тревожное письмо от Надежды Яковлевны. «У меня нет сил жить, нет сил писать, нет сил думать и дышать… Откуда же взять оптимизма,
Как ей помочь?
10 фев. <…> Киселева кладут в больницу. Белокровие и частичный паралич правой стороны[61].
15 фев. [этот и следующий листы в сшитой машинописи дневника явно переставлены местами] <…>
Н. Я. Берковский привез из города «Лит. газету» с дискуссией вокруг статьи М. Лифшица[62]. Ее прочитала Л. Я. Гинзбург и дала мне. Сейчас буду читать. Библиотекарь дал мне № 1 «Москвы» с окончанием романа «Мастер и Маргарита». <…>
12 фев. Сегодня была Эмма и уехала. Обычные объяснения. Потом — вроде ничего… Не хочется об этом думать. <…>
Страннейшее письмо от Н. Я. с рассказом (длинным) о каких-то изменах ее с Татлиным и О. Э. с Ольгой Ваксель в 25–27 гг. и просьбой найти сына О. Ваксель и попросить у нее[63] дневник матери. Будто бы там может быть какая-то «клевета» и пр.[64]
Я человек любопытный и могу этим заняться, но зачем это Н. Я.? И еще просит разыскать некоего доктора Гревса и узнать о смерти О. Э. <…>
Очень тепло.
Хочется ранней весны и жить в Загорянке одному. И работать целыми днями.
16 фев. <…> Письмо от Рудницкого. <…> Любопытная новость: в № 1 «Литер. Грузии» за этот год опубликовано 60 стихотворений Мандельштама и статья о нем на 2 листа Маргелашвили[65]. Сказал об этом Лидии Яковлевне — она очень удивилась. Костя переезжает на Аэропортовскую. <…>
17 фев. <…> Вечером звоню Эмме. Она сообщает, что получает квартиру на Дачном[66]. Взволнована.
19 фев. [АКГ в Комарове] Вчера письма от Левы и Шаламова. <…>
Шаламов пишет: «у меня просто руки опускаются, когда видишь, что все наиболее выстраданное, наиболее проверенное подвергается сомнению из-за того, что люди просто не хотят подумать серьезно о многом, начиная с фармакологии букиниста и кончая блатным миром[67]. Никто не хочет знать, что все гораздо серьезней, страшнее»… Это в связи с маниловскими рассуждениями Шарова[68] о том, что он де неверно описывает мир рецидива, который не столь плох.
Вечером вчера долго сидим с Л. Я. и говорим о Тынянове[69] и Эйхенбауме. Ее интереснейшие воспоминания. <…>
Сегодня в «Известиях» полемические заметки Грибачева[70] о той же статье Шарова и, увы, убедительные…
Днем приезжает Эмма с Толей [сыном]. Она скоро уезжает, а он остается до вечера. У нее ангина.
Она уже смотрела будущую квартиру на улице 3-го Интернационала в Дачном. Четвертый этаж. Две комнаты: 18 и 12 метров и большая кухня и нормальная ванна. 4 остановки на автобусе от конечной станции метро. <…>
Вечером уезжает отсюда Лидия Яковлевна. Мне будет нехватать общества этой умнейшей старухи. <…>
Письмо от Над. Яковл. Ей понравилось[71] то, что я написал ей о 19-м веке, как кульминации человеческой культуры нашей исторической фазы. Пишет, что у нее плохо с сердцем, но что она не может бросить курить.
Вечером с Гором сидим у Берковских, которые
Надежда Яковл. пишет в письме: «Вы написали чудное письмо про 19-й век. Да, это кульминация гуманизма. Но почему гуманизм провалился? В этом вся проблема».
24 фев. 1967. Последние дни несколько споров: с Пановой[73] о Мандельштаме, со Слонимским о Федине[74]. Оба чем-то задеты. Раскаиваюсь, бог с ними — пусть думают, как хотят…
25 фев. С утра в городе на Ленфильме. <…>
Приехав, нахожу здесь Татарского[75]. Он привез мне № 4 «Театр. жизни», где напечатан мой мемуарный очерк о А. Д. Попове[76]. Уже после подписания гранок что то сократили и негладко, но главное, все ужасно провинциально сверстано с картинками. Есть и неловкости в тексте. <…>
Хорошо бы где нибудь перепечатать очерк об А. Д. Попове, вернув все выброшенное и исправив мелочи.
27 фев. <…> Жена Слонимского перечитала «Встречи с П.» и хвалит их в самых высоких выражениях. Он тоже хочет перечитать.
А я, подумав, как то не очень верю уже в то, что «Москва» будет это печатать. <…>
Мне осталось здесь жить 6 дней. Ни разу еще не жил в Комарове так долго.
28 марта февраля 1968 [так!][77] ХХХ[78] целый день была Эмма и время прошло хорошо. Я повел ее к Слонимским и М. Л. дал такой великолепный, яркий, умный сеанс рассказов о Горьком, что она была в восторге, да <и> я услышал много нового.
Замечательно воссоздана им атмосфера горьковского дома, и на Кронверкском[,] и на Малой Никитской[,] и в Горках, вечно торчавший там Ягод[а], коньячные разливы, Крючков, какие то искусствоведы в штатском. Их нельзя было миновать, проходя к Горькому и они задерживали, заставляли пить, все с шуточками. Роковая женщина Тимоша, в которую были влюблены и Ал. Толстой[,][79] и Ягода[,] и Микоян[,][80] и другие, не говоря уже о Максиме и самом старике. Обольстительная красавица Цеце — жена Крючкова (растреляна после него), авантюристка, непонятное, таинственное создание[81]. И если Горький появлялся вдруг, к нему подбегали и ласково говорили: — Что Вы, А. М. — зачем вы вышли? Вам нельзя, простудитесь… Или еще что то в этом роде. Почти никто не проходил через этот коньячный кордон, но однажды Пришвин прорвался, тряся бородой и Г. сказал ему не то шутя, не то проговорившись: — Я под арестом… <…> М. Будберг была переводчицей Г. Уэллса, когда он приезжал[,] и тут то они познакомились. «Сексопильная женщина». Андреева и Горький. [У] него женский характер, идешь к нему и не знаешь, в каком настроении его найдешь: он измен[ч]ив, разнообразен, капризен. Она — мужской характер. Крючков много пил коньяка без которого не мог жить, но почти не пьянел. — Да, А. М. убили, создав вокруг атмосферу изоляции, фактически взяв его под арест… Отвратительные разложившиеся врачи. Доктор Левин с его похабными остротами <…>. <…> История Г[орького] и Прокофьева. Как Г. плакал, узнав, что того перестали издавать после крит. замечаний Г.[82] Он не понимал что критика стала другой [что он] сам «начальство», не понимал [з]ачем в литературе [начальство][83].