Дневник
Шрифт:
Это своего рода приговор эпохе и собственной жизни. Но все же — будем справедливы! — писатель сохранил и свое холодное, блестящее мастерство и особого рода совесть.
10 мая. Утром еду в город <…>. Потом у Н. Я. Все время мрачнейшее настроение. Кажется, таким я у нее еще не был никогда. Потом неудачно заезжаю к Шаламову — не застаю его и к Леве, у которого ремонт.
12 мая. <…> Не записал вчера, что умер Лев Романович Шейнин[132], человек, который мог бы написать самые занимательные мемуары на свете, а вместо того писал плохие пьесы и повести.
15 мая. Вчера был в городе:
17 мая. Пишу ночью: только что с поезда — час назад приехал из Ленинграда. Теплая летняя ночь, напоенная сиренью и цветом яблонь и вишен.
В Л-де был полтора суток: все время почти с Эммой. Она встретила меня с напряжением и попыткой затеять объяснение, но я этого не принял и все переменилось, а кончилось ее нежностью <…>
Разговаривал по телефону с В. Ф. Пановой и Л. Я. Гинзбург и встретил на улице Рубашкина.[134] <…> Л. Я. сказала, что Мандельштам пошел (или пойдет на днях) в типографию, а она в конце месяца приедет в Москву. Очень хочет повидаться. <…>
Больше никому не звонил. Эммина ревность, кажется, беспредметна: просто догадки…
17 мая [смещение Семичастного и назначение Андропова[135]]
20 мая. Томительная жара, но все же с легким ветерком.
Утром отвез пук сирени Надежде Яковлевне [Мандельштам]. Она была рада. Рассказывает, что потребовала рукописи О. Э. у Харджиева[136] <…>
С.[137] мне показал в америк. газете объявление о выходе № 85 «Нового журнала» (Нью-Йоркского), где на первом месте стоят «Колымские рассказы» Шаламова. Он или не знает об этом, или не захотел мне рассказать[138].
Солженицын написал обращенное к съезду письмо с жалобой на свою литературную судьбу и с предложениями: ликвидировать главлит и перестроить ССП с тем, чтобы он не принимал участие в травле писателей, а защищал их. <…>
[АКГ заехал подарить сборник Леве, но чуть не поссорился с ним: ] он вдруг стал мне давать советы из области личной жизни. Но я сам виноват: слишком близко к себе его подпускаю <…>
У нас идут последние приготовления перед открытием съезда писателей, которому всячески хотят придать показной, победный характер. <…>
Общее мнение: Синявского и Даниэля, а также арестованную за январскую демонстрацию молодежь тихо выпустят. <…>
21 мая. Моя дурь (решаюсь это так назвать) идет по нарастающей. Правда, так бывало и… проходило, но должен признаться, подобной остроты и внутренней напряженности не помню уже давно: с момента зенита отношений с Эммой…
Сейчас у меня связаны руки многим и это мешает делать глупости и те безумства, на которые я раньше всегда шел и побеждал. <…>
22 мая [при уборке на чердаке своей дачи, в Загорянке] …открыл левин [его брата, Льва Гладкова[139]] чемоданчик и зачитался его и мамиными письмами периода после моего ареста и перед его смертельной болезнью и во время нее. Мама мне мало рассказывала об этом и только в общих чертах: слишком мучительны были воспоминания. И читать было тоже мучительно, но грех беречь себя и я счел обязанным все
Не потому ли меня так и тянет к Шаламову, что он какая-то вариация (наисчастливейшая) судьбы Левы. У них есть общее, но Ш. огнеупорнее, или просто везучее. <…>
Сегодня открылся съезд писателей. Слышал по радио репортаж: что-то под Горького басил Федин и ему аплодировали статисты-делегаты (наверно нацмены). <…>
23 мая <…> Был в городе. У Трифонова. Потом на Аэропортовской. Письмо в поддержание гласного обсуждения заявления Солженицына. Уже 40 подписей: Паустовский, Каверин, Аксенов, Бакланов, Солоухин и др. Отказались подписать Шагинян и Яшин и еще кое-кто. Я не вижу в этом прока и подписал пожалуй из малодушного нежелания ссориться с обществом. Встреча с Таней Литвиновой[140], которую не видел 30 с лишним лет. Мы еле узнали друг друга. <…>
Нет чувства, что совершил хорошее, подписав, а скорей какая-то неловкость, будто сделал что-то напоказ. <…>
24 мая <…> … выброшен этюд Гулыги о Кафке из «Прометея»[141] <…>
25 мая <…> Письмо от Анны Арбузовой[142] о том, что Т.[143] в больнице, а девочка у родных Т. Письмо на этот раз вежливое.
Лева Тоом[144] подошел ко мне в ЦДЛ и сказал, что прочитал моего «Пастернака», которого давал ему Беленков?![145] Как я уговорил Трифонова и Ваншенкина подписать письмо. Уже собрано около 70 подписей, главным образом людей порядочных разных рангов и калибров. Отказались подписать некоторые: Кассиль, Лакшин, Старцев, несмотря на вегетерьянский текст. Сегодня утром письмо должно быть передано Тендряковым в президиум съезда. <…>
Вокруг этого суетились Ф.Искандер, Боря[146], Сарнов[147] Лева[148], Инна Борисова, А. Берзер, Т. Литвинова и еще какой-то Юра, близкий друг Солженицына[149]. А вокруг них другие. Что ни говори — это лучшая часть московской писательской организации, и ее вдруг вспыхнувшая в этом деле энергия — прообраз того, чем могла бы быть не регламентируемая бюрократией литераторская общественность.
На съезде, как говорят, пустой зал и оживление в кулуарах и у киосков. <…> Все в кулуарах говорят о письме Солженицына. <…>
Из письма конечно толку не будет, но оно важно как свидетельство подлинных настроений писателей.
Солженицына наверху ненавидят и уже только поэтому оно вызовет гнев. <…>
26 мая <…> Сегодня утром Тендряков передал письмо (собравшее уже около 80 подписей: последним подписал Слуцкий) в президиум. Отказались подписать кроме Шагинян и М. Галлай, еще Алигер, Л. Зорин, А. Штейн, М. Бременер и другие, но немногие.
27 мая. <…> Утром у Н. П. Смирнова, затем у Левы. Туда звонит разыскивающий меня Женя Пастернак[150], еще до моего прихода. Звоню ему. Он очень просит повидаться с ним и мы уславливаемся, что я заеду к нему к пяти часам.