Дневники и письма
Шрифт:
Это очень похоже на правду. Литвинов - надо отдать ему справедливость - давно уже считал Коминтерн нерентабельным и вредным учреждением. В глубине души Сталин был с ним согласен. Подробность насчет прогрессивного уменьшения субсидий из месяца в месяц очень выразительна: Кремль наметил для каждой партии определенный "ликвидационный" период. Разумеется, секции Коминтерна не исчезнут и после этого периода, но сильна свернутся и приведут свой образ жизни в соответствие с новым бюджетом. Надо, вместе с тем, ждать и личных перегруппировок, отходов, дезертирств и разоблачений. Значительное число "вождей", журналистов, пропагандистов Коминтерна представляет чистый тип fromagiste'a[149], бутербродного человека раз нет платы" то нет
Поворот вправо в области внешней и внутренней политики заставляет Сталина наносить удар изо всех сил влево: это страховка против оппозиции. Но страховка абсолютно ненадежная. Изменение всего социально-бытового режима в СССР неизбежно должно вызвать новую острую политическую конвульсию.
Трудно сейчас работать над книгой о Ленине. Мысли не хотят никак сосредоточиться на 1893 годе. Погода резко переменилась за последние дни. Хотя сады в цвету, но сегодня идет снег с самого утра, все покрыл белой пеленой, потом растаял, сейчас опять падает, но тут же тает. Небо серо, с гор ползут в долину туманы, в доме холодновато и сыро. Н. возится по хозяйству с тяжелым грузом на душе.
Жизнь не легкая штука... Нельзя прожить ее, не впадая в прострацию или цинизм, если не иметь над собою большой идеи, которая поднимает над личной мизерней, над слабостью, всякого рода вероломством и глупостью...
Прочитал вчера роман V[ictor] Margueritte "Le Compagnon". Совсем слабый писатель; в его банальной прозе вовсе не чувствуешь великой школы французского романа. Радикальная тенденция поверхностна и сентиментальна. Этот радикализм - на подкладке феминизма - может быть, выглядел недурно в эпоху Луи Филиппа[150]. Сейчас он кажется вконец прокисшим Эротика романа смахивает на полицейский протокол.
Но все-таки роман Мар[еритта] бросает свет на личные и семейные отношения в известных, отнюдь не худших, буржуазных кругах Франции. "Герой" романа - социалист Автор упрекает своего героя в "буржуазном" отношении к женщине, вернее бы сказать - в рабовладельческом. Полемика в Populaire'a[151] насчет того, давать или не давать женщине избирательные права, действительно показывает, что и в рядах социалистов царит то же гнусное отношение к женщине, которое пронизывает законодательство и право страны. Но и освободительные тенденции Map[еритта] не идут, в сущности, дальше самостоятельной чековой книжки для женщ[ины]. Если в нашей русской бескультурности много варварства, почти зоологии, то в старых буржуазных культурах страшные пласты окаменелой ограниченности, кристаллизованной жестокости, полированного цинизма... Какие еще понадобятся грандиозные потрясения, преобразования, усилия, чтобы средний человек, как личность, поднялся на более высокую ступень!
Погода та же: с неба падает холодная мрась. Сады в цвету. Урожай фруктов в этом году сильно пострадает.
Почты мы здесь не получаем. Большая почта доставляется с оказией из Парижа (раза два в месяц), совершенно спешные письма идут через посредствующий адрес и приходят с некоторым опозданием. Сейчас мы ждем вестей о Сереже, - ждет особенно Н., ее внутренняя жизнь проходит в этом ожидании. Но получить достоверное известие не просто. Переписка с Сережей и в более благополучные времена была лотереей. Я не писал ему вовсе, чтоб не дать властям никакого повода придраться к нему. Только Н., и притом только о личных делах. Так же отвечал и Сережа. Были долгие периоды, когда письма переставали доходить вовсе. Затем внезапно прорывалась открытка, и переписка восстанавливалась на некоторое время. После последних событий (убийство Кирова и пр.) цензура иностр[анной] корреспонденции должна была стать еще свирепее. Если Сережа в тюрьме, то ему, конечно, не дадут писать за границу. Если он уже в ссылке, то положение несколько более благоприятно, однако все зависит от конкретных условий. За несколько последних месяцев ссылки Раков-ские были совершенно изолированы от внешнего мира: ни одного письма, даже от близких родных, не доходило. Об аресте Сережи мог бы написать кто-нибудь из близких. Но кто? Не осталось, видимо, никого... А если кто и остался из дружественно настроенных, то не знает адреса.
Дождь прекратился. Мы гуляли с Н. от 16-17 ч. Тихая и сравнительно мягкая погода, небо обложено, по горам завеса тумана, запах навозного удобрения в воздухе. "Март выглядел апрелем, а теперь апрель стал мартом", - это слова Н., я прохожу как-то мимо таких наблюдений, если Н. не повернет моего внимания. Ее голос ударил меня в сердце. У нее грудной голос, чуть сиплый. В страдании голос уходит еще глубже, как будто непосредственно говорит душа. Как я знаю этот голос нежности и страдания! Н. заговорила (после большого перерыва) снова о Сереже: "Чего они могут потребовать от него? Чтоб он покаялся? Но ему не в чем каяться. Чтоб он "отказался" от отца?.. В каком смысле? Но именно потому, что ему не в чем каяться, у него нет и перспективы. До каких пор его будут держать?"
Н. вспомнила, как после заседания Политбюро (это было в 1926 г.) у нас на квартире сидел кое-кто из тогдашних друзей в ожидании результата. Я вернулся с Пятаковым (как член ЦК Пятаков имел право присутствовать на заседаниях Политбюро). Пятаков, очень взволнованный, передавал ход "событий". Я сказал на заседании, что Сталин окончательно поставил свою кандидатуру на роль могильщика партии и революции. Сталин в виде протеста ушел с заседания. Мне, по предложению растерявшегося Рыкова[152] и Рудзутака, было вынесено "порицание". Рассказывая об этом, Пятаков повернулся в мою сторону и сказал с силой: "Он вам этого никогда не забудет, ни вам, ни детям, ни внукам вашим". Тогда слова о детях и внуках -вспоминала Н.
– казались далекими, скорее просто формой выражения; но вот дошло до детей и даже до внуков: они оторваны от А. Л., что станется с ними? А старшему, Левушке, уже 15 лет...
Мы говорили о Сереже. На Принкнпо обсуждался вопрос о его переезде за границу. Но куда и как? Лева связан с политикой кровью, и в этом оправдание его эмиграции. А Сережа связался с техникой, с институтом. На Принкипо он томился бы. К тому же трудно было загадывать о будущем: когда наступит поворот? в какую сторону? А если со мной что приключится за границей?.. Было страшно отрывать Сережу от его "корней". Зинушку вызвали за границу для лечения, - и то трагически кончилось.
Н[аташу] томит мысль о том, как тяжело чувствует себя Сережа в тюрьме (если он в тюрьме), - не кажется ли ему, что мы как бы забыли его, предоставили собственной участи. Если он в концентрационном лагере, на что надеяться ему? Он не может вести себя лучше, чем вел себя в качестве молодого профессора в своем институте...
"Может быть, они просто забыли о нем за последние годы, а теперь вдруг вспомнили, что у них есть такой клад, и решили соорудить на этом новое большое дело..." Это опять мысли Наташи. Она спросила меня, думаю ли я, что Сталин в курсе дела. Я ответил, что такие "дела" никогда не проходят мимо него, - в такого рода делах ведь, собственно, и состоит его специальность.
В последние два дня Н. больше думала об А. Л., чем о Сереже: может быть, с Сережей, в конце концов, ничего и нет, а А. Л., в 60 лет, отправлена куда-то на дальний Север.
Человеческая натура, ее глубина, ее сила, определяются ее нравственными резервами. Люди раскрываются до конца, когда они выбиты из привычных условий жизни, ибо именно тогда приходится прибегать к резервам. Мы с Н. связаны уже 33 года (треть столетия!), и я всегда в трагические часы поражаюсь резервам ее натуры... Потому ли, что силы идут под уклон или по иной причине, но мне очень хотелось бы хоть отчасти запечатлеть образ Н. на бумаге.