Дневники Клеопатры. Восхождение царицы
Шрифт:
— Но согласятся ли они с его результатами? — спросила я. — Поймут ли, в чем причина перемен? По моему разумению, отсрочке обрадуются лишь те, кто ожидает в будущем году каких-либо неприятностей. Остальные нововведений не одобрят.
— Они должны понять, что это необходимо, — заявил Цезарь.
— А как ты назовешь эту новую систему?
— Что тут думать — юлианский календарь, — отозвался он, словно был только один возможный вариант.
— Разумно ли это? — усомнилась я. — Не возомнят ли люди, что ты воздвигаешь очередной памятник самому
— Подобное мнение огорчило бы меня. Однако почему я не могу назвать свое деяние собственным именем? Думаю, из всех моих свершений это останется самым прочным: храмы рассыплются в прах, галлы обретут свободу, а календарем будут пользоваться.
Сосиген ушел. Он был доволен тем, что его труд вскоре узнают римляне, но, как свойственно ученым, беспокоился, не просмотрел ли какой-то скрытый изъян. Цезарь проводил его хрупкую фигуру улыбкой.
— Удивительно, сколько великих знаний вмещает столь малое тело. Мне было приятно работать с ним, и я почти жалею, что наш труд завершился.
— Может статься, понадобятся уточнения, и тебе придется призвать его для исправления ошибок, — пошутила я.
Цезарю, похоже, это забавным не показалось.
— Любая погрешность будет истолкована против меня, — покачал головой он. — Мои недруги так настроены, что любой математический просчет непременно припишут злому умыслу.
— Судя по твоим словам, недругов у тебя очень много. Может быть, слишком много для того, чтобы ты позволял себе проявлять милосердие. Ты должен переманить их на свою сторону, даже если для этого придется обхаживать их больше, чем хотелось бы. Либо нужно устранить их.
— Я не способен ни на то, ни на другое, — отрезал Цезарь. — Это противоречит моей природе. Мои враги верны своей природе, а я своей.
Я покачала головой.
— Это чересчур возвышенно. По моему разумению, важна преданность как таковая, а какими способами она достигается, не имеет особого значения.
— Все гораздо сложнее, — промолвил он снисходительным тоном.
— Вовсе в этом не уверена, — возразила я.
Но он не был настроен выслушивать мои доводы, и я решила, что лучше отвлечь его, чем затевать спор. В конце концов, он находился в постоянном напряжении много месяцев и, возможно, слишком устал, чтобы рассуждать безупречно. Ему нужен продолжительный отдых. Только возможен ли он?
— Знаешь, — сказала я, — мне тоже удалось кое-что сделать, и я хочу показать тебе результат. Пойдем со мной.
— У меня нет времени, — ответил Цезарь, раздраженно пожав плечами.
— Тебе даже не потребуется покидать виллу, — заверила я его.
Он посмотрел на меня с чуть большим интересом, хотя и с подозрением.
— Ты получила какое-то послание? Читать сейчас мне некогда, но я могу взять его с собой и ознакомиться…
— Нет, речь не о послании. И не о стихах, которые ты должен слушать, делая вид, будто они тебе нравятся. И не о картах, которые ты обязан изучать. И не об умственных упражнениях. Но ты однажды высказал пожелание, и я попыталась его исполнить.
— Ладно, показывай, — согласился он с видом человека, решившегося взвалить на плечи тяжкую ношу.
— Идем, — сказала я и взяла его за руку. — Закрой глаза и следуй за мной.
Он вложил свою привычную к мечу руку в мою ладонь и послушно пошел за мной в «восточный» покой. Мы остановились посередине, и я разрешила ему открыть глаза.
— Что это? — спросил Цезарь, моргая и озираясь по сторонам.
— Ты же сам говорил, что неплохо иметь в Риме место для неги и отдохновения. Пожелание диктатора — закон!
Я опустилась на одну из подушек и потянула его за руку. Нехотя он позволил увлечь себя вниз.
— А теперь снимай свою тогу, — сказала я. — Она не годится для отдыха.
Я принялась разворачивать драпировавшую его ткань.
— Перестань! Это обязанность слуги, — сказал он.
— Почему? Мне приятно помочь тебе.
Я с удовольствием освобождала возлюбленного от его официального наряда. Я втайне надеялась, что без тоги он сможет расслабиться, сбросить бремя забот и ощутить себя свободным.
— Неудивительно, что у вас, римлян, нет покоев для отдыха — ваша одежда к такому не располагает. Ну, наконец-то! — Последний рывок, и тога упала на ковер.
Цезарь рассмеялся, впервые за сегодняшний день.
— Сандалии я и сам сниму, — сказал он, когда я потянулась развязать ремешки.
Он аккуратно поставил обувь на краю ковра. Под богато украшенной тогой на нем оказалась простая полотняная туника, свободно подпоясанная.
Я потянула за пояс, как за струну лиры.
— Я слышала, это твой отличительный признак. Как так получилось?
— Кто тебе это сказал? — спросил он, откинувшись на одну из больших подушек и пристроив ноги на сирийскую подушечку. Выражение его лица смягчилось, а усталые темные глаза оживились.
— Где-то прочитала, — призналась я. — Кажется, диктатор Сулла предупреждал народ относительно юноши, нетуго перепоясывающего одежду.
Цезарь хмыкнул.
— Ах, это. Одна из его нападок. Считается, что свободно подвязанная туника свидетельствует о столь же вольном отношении к морали. Замечу, что, когда Сулла это сказал, я представлял собой образец благопристойности и был почти девственником. Сулла, как и наш дорогой Цицерон, мастерски умел подтасовывать факты, чтобы подорвать чью-то репутацию.
Кажется, это воспоминание должно было вызвать у Цезаря досаду, однако «восточная» комната, похоже, изменила его настроение к лучшему, и он говорил скорее с юмором, чем с раздражением.
— Кстати, Цицерон однажды сказал обо мне нечто совершенно противоположное. Он разоблачил мою излишнюю аккуратность: «Когда я вижу столь тщательно уложенные волосы и то, как он поправляет пальцем каждый выбившийся локон, мне трудно поверить, чтобы в эту причесанную голову могла закрасться мысль о подрыве устоев Римского государства».