Дневники Льва Толстого
Шрифт:
Почему художник должен знать что каждый раз вступает в плотную среду противодействия. Чтобы не воображать что будто бы не все ищут там же где он. Чтобы знать что он никогда не один. Чтобы помнить, что настоящая разница проходит только между половинчатым и полным усилием; чтобы не надеяться будто неполное усилие чего-нибудь стоит.
Полное усилие количественно не измерить. Не высчитывать же кто больше из писателей сидит за письменным столом. Полнота тут не в количестве усилия, а в его другом свойстве. Оно должно сдвинуться из расписанной области в безумие. Хайдеггер: философия сумасшедшая. Полнота усилия означает выход в рабочее безумие.
26
В воспитании (теории), в госуд[арственном] управлении (теории), в хозяйстве — любовь плотская и духовная — поэзия — есть ли что-нибудь более безумное? Разумны теории.
Но что это значит? Что значит то, что всё, что разумно, то непроизводительно, а что безумно, то производительно? —
Это значит — другими словами, что то, что и есть сама сущность жизни, непостижимо разумом, а постижимо разумом ничто — самый разум. —
Возьмитесь разумом за религию, за христианство, и ничего не останется, останется разум, а религия выскользнет с своими неразумными противуречиями. То же с любовью, с поэзией, с историей.
Но если я понимаю недостаточность моего разума для постигновения сущности, то чем же я понимаю то, что есть сама сущность с своими законами? Чем? Сознанием себя — части непостижимого целого. Признанием Бога (там же, с. 122).
Здесь маленькое замечание: Толстой пересмотрит разум, увидит в нем, мы видели, роскошь опьянения. Он и мысль и разум во всем, что я сегодня цитировал, понимает как наши, но умеет и будет понимать и как безумие, как поэзию и любовь.
Сумасшедший мир неприступен для тех нас (мы), которые рассуждаем и планируем. Но он близок нам, потому что мы сами он и есть, только бы узнать себя.
Мне нравится, как это сказано. И всё-таки стоит спросить, возможно здесь что-то не так.
В самом деле, ведь и мы, свободные и отдельные, тоже часть мира, живого?
И тогда место в нем, в жизни имеет метрика?
Разум и мысль будут у Толстого освобождены из лап мы, у мы останется в руках только заблуждение.
Не надо долго искать у Толстого, когда он отменит свое деление на сумасшедшее-настоящее и разумное-бессильное.
Недолго нам было ждать реабилитации мысли. Вот он уже и отменил, в этой же серии записей, ненужность возвращения к мысли. Потому что кроме той мысли, которой думают мы, есть другая, настоящая мысль.
11 Апреля {1870}. Шопенгауер необходим для того, чтобы дать понятие о свойствах забытого нами настоящего мышления. — Забытого особенно благодаря Ф[ихте], Ш[еллингу], Г[егелю] периода упадка. Мы не знали и забыли те приемы Платона, Декарта, Спинозы, Канта, тружеников независ[имых], страшных по своей оторванности и глубине (48: 126).
Мысль восстановлена, и она поднята до уровня не ниже искусства, тех художников, которых немного на поколение земли. Мы снова с Толстым.
И вот уж правда страшным по своей оторванности и глубине мне кажется мыслительный шаг, который он делает в продолжение Канта. Он своим глазом зверя (Томас Манн) не просто видит сплошность всего и не встраивает вещи в пространство и время, но он и перестает за вещами воображать индивидуальность, т. е. видит в лошади не одну и ту же изменяющуюся на одной подкладке величину, а ряд, не априорно обеспеченный постоянством существа лошадности, а апостериорно установленный через сходство элементов ряда: лошадь каждое мгновение заново складывается таким образом, что образует ряд. После этого Толстой уже глазами лошади смотрит на себя и в себе тоже видит не индивида, продолжающегося через свои движения и состояния, а ряд опять же явлений, которые могут быть связаны или нет.
21 Июля {1870}. Я купаюсь. Лошадь привязана и глядит на меня, когда я выплыл из купальни. Знает ли она, что это я, — тот я, к[оторый] приехал на ней? (Там же).
Как всегда, глупости Толстой пропускает без упоминания, и этим почти всегда вводит в заблуждение, потому что как раз те глупости, которые он с самого начала сразу отставил в сторону, у него и ищут — как вот ту же будто бы идею уравнения несправедливости между богатыми и бедными у него ищут. Разумеется вопрос не о том, узнает ли меня лошадь. Узнает лучше чем я ее: я тот, которого она подпустит к себе. Вопрос, знает ли она что я тот же самый, т. е. что я индивид, а не ряд, не череда разрозненных феноменов, связанных прагматически тем например свойством, что вся эта растянутая цепочка феноменов объединена одним общим свойством, хозяина этой лошади.
Кант говорит, что пространство, время — суть формы нашего {курсив Толстого} мышления. Но, кроме пространства и времени, есть форма нашего мышления — индивидуальность. Для меня лошадь, я, козявка, суть индивидуумы, потому что я сам вижу себя индивидуумом, но так ли лошадь?
Кроме того, то, что я вижу индивидуумов, часто ошибочно, как пчела — (она часть), или как дерево (оно агломерация индивидуальной почки) (там же).
Индивидуализация, производимая нами, служит для прописывания феноменов по пунктам нашего расписания. О том, чтобы мы при этом обратили внимание на что-то кроме своего удобства, нет речи. Это хорошо видно на примере с пчелой: нам удобно прикрепить индивид к телу, мы бездумно автоматически говорим пчела, фиксируя отдельное летящее тело в пространстве, хотя она не индивид, а часть индивида, улья, на тех же правах как клетка тела может быть и индивид, но сильнее индивидуальность тела — если уж выделять индивидуальности по сколько-нибудь важному признаку.
Всё современное мироощущение сбито однобоко на фиксацию индивидуальностей, вылавливает и выделяет их по признаку отдельности тела, и это в ущерб невидимым телесно общностям. Уголовный кодекс считает субъектом и объектом права преступника, индивидуализируя его его телом, не учитывая, что в воровской группе жесткая привязка к бригаде, пехоте больше определяет психику и физику индивида чем его личность, которой собственно нет — а именно настолько, что термин «индивид» здесь возвращается к своему реальному значению, а именно «отдельного тела».
21 Июля. 1870. Все теории философии (новой от Картезиуса) носят ошибку, состоящую в том, что признают одно сознание себя индивидуума (т[ак] н[азываемого] субъекта), тогда как сознание — именно сознание всего мира, т[ак] н[азываемого] объекта, так же несомненно. —
Человек сознает себя, как весь мир, неиндивидуально, и сознает себя, как человека индивидуума (48: 127).
Между этими двумя сознаниями та большая несимметричность, что для первого, индивидуального, в социуме есть принятая система координат, отчетливое расписание (в конституции, праве, медицине, системе социального обеспечения), а для второго, общего сознания мира, вовсе ничего вроде принятой системы координат и расписания нет, и люди каждый раз удивляются, когда буквально спотыкаются о то, что сознание (ощущение, настроение) мира, беспризорное и несанкционированное, это реальность, в толпе, на войне, в семье, в умирании более сильная чем культивируемое сознание индивидуальности.