Дневники Льва Толстого
Шрифт:
Особые «мы», не нагруженные телом, настроением, окружением. Вырвавшиеся на оперативный простор, в котором мы не будем остановлены.
Кто помнит традиционное еще античное философское определение мы, остающееся и теперь верным?
Не только не тело, но у Аристотеля знаменитое противопоставление «мы» и природы: то, что нам известно в первую очередь, по природе узнается последним, и наоборот, мы в последнюю очередь узнаем то, что первое — в смысле исходное и значит ближайшее, всегда и во всём присутствующее — по природе.
Именно эта отвязка от природы дает нам нестесненность ею, свободу поступать: мы это свободные говорить и действовать.
Когда мы начинаем действовать, вдруг оказывается, что что-то не выходит, выходит что-то не то. Предельная отдаленность этого мы от природы дает знать. Шестерни мы вращаются, не задевая вещей. Или по Лейбницу: «Долог путь от мышления до сердца».
Начинается двойной процесс, притирки, так называемым методом «проб и ошибок». Мы набираемся мудрости, причем именно с позиции оперирования и планирования, и постепенно шаг за шагом научиваемся добиваться своего.
Или не своего?
Конечно не своего, а нашего. Это разные до противоположности вещи, и только потому что мы распоряжаемся словарем, противоположность стерта.
Мы вообще не может утвердиться, не произведя операцию сначала со своим. В семье, у детей до периода начала жестоких игр мы не возникает. Мы сообщества, банды, государственного формирования, армии вырастет из мы жестоких игр. Нас совершенно нет в Библии; в поэзии мы дружеское, и пока поэт друг царя, государя, или плывет на лодке викингов, или обязателен на государственной церемонии, как в теперешней Южной Африке, мы сохраняется дружественное: оно и по ощущению, и по факту всемогущее. Дружба может быть предана, извращена, мы из дружеского превращается в стратегическое.
В математике мы дружественное. «Проведем вертикаль», «решим уравнение», не «проведу вертикаль», потому что важно, что любой, взявшись, сделает в точности то же самое.
Это сказанное о мы пусть будет объявлением начала темы, которую со временем в несколько приемов и подходов мы развернем.
Этот краткий разбор мы нужен, чтобы суметь прочитать одно трудное и центральной важности место у Толстого.
12
28 ноября 2000
Дневники Толстого и его записные книжки это вспышки озарений, и как человек чтобы быстро что-то записать хватает карандаш, гвоздь, так Толстой первые подвернувшиеся слова. Понятийный разбор этих записей даст нуль, единственный шанс — увидеть искру, всегда одну, которая ему осветила тьму и тут же погасла. Что мы пустились в разбор мы, полезно, но что Толстой в той записи этим занимался или что он отвечал за то, чтобы через строку мы не стало другим, этого ждать нельзя.
Движение, пространство, время, материя, формы движения — круг, шар, линия, точки — всё только в нас.
Для того, чтобы понимать это {чтобы понимать то, что формы только в нас и не в настоящем}, нам дано в математике указание несоизмеримыми величинами. Всё, что нам нужнее всего знать, всё, что составляет самую сущность предмета, выражается всегда несоизмеримыми величинами (Записная книжка № 4, 12.3.1870. Я. П. // 48:117).
Речь идет о том, что мы называем метрикой, имеется в виду сплошная метрическая расписанность (перепись) всего в мире и такая же принципиальная, непреодолимая непересекаемость сущности с нашей метрикой. Видение Толстого имеет тон кошмара, оно на отдаленных подступах к арзамасскому ужасу и к одиночеству Ивана Ильича: широко поставленное предприятие европейской науки, промышленности и политики работает на полном ходу внутри нас и для нас, загадочных, отделенных от сущности.
Что в этой схеме не так?
Спрашивается, что, Толстой не знает о неотделимой от нас отдельности в нашей природе? Он надеется на плавное наше врастание в природу, на возвращение к разуму пчелы, которая без знания и рассуждения несет службу?
В основании всего, в разуме бытия, живого и он уверен что неживого тоже, он видит любовь и поэзию. Эти две вещи сумасшедшие, нерасчетливые, жертвенные, непредвиденные. Жизнь идет от них. Они противоположны метрике?
Едва ли. Они не противоположны ничему, другое дело что в них такая полнота, которую редуцировать к метрике никак нельзя. Не получается, что в существе жизни и бытия, в поэзии и любви, иррациональность, несоизмеримость, а у нас метрика. Там всё. Мы отличаемся от сущности не так, что у нас метрика, а сущность иррациональна, а так, что мы узкие, не вмещаем всего, а природа, в ее источнике, поэзии и любви, широка для нас.
Мы создали математику, и внутри нее, наткнувшись на несоизмеримость, открыли, так сказать математически вычислили нашу неполноту, ограниченность.
Смотрите: мы поэтому не можем быть математикой! Ведь математика имеет в себе обрыв, свидетельство своей нецелости. Так же математическая физика, не умея формализовать природу, создать единую теорию поля, не может нас вместить. Тогда и никакая наука и сумма наук не может нас вместить. Нас вмещает поэзия и любовь, которые тоже бесконечны, как несоизмеримость, но на которых нет ограничения, нецелости, как на математике и науках.
Повторю тот же ход чуть иначе. Разве математика и открытие в ней пифагорейцами несоизмеримости, считавшееся в древности важным или главным, не в нас?
В нас. Но несоизмеримость как раз то, что не в нашей власти свести к метрике, подвести под наши операции? А ведь математику строили мы. Значит мы не способны обеспечить себе в нашем свободу действия. Так что даже не обязательно выходить к вещам, к природе, чтобы наткнуться на неприступность. Мы в своем собственном создании, математике, в науках для своего поддержания и сохранения — иначе мы теряется так же быстро как я — должны поэтому постоянно устраиваться. Так увечный, без органа, должен компенсировать, приспосабливаться. Не сама метрика увечна, а то, что она не всё, и кто полагается только на метрику, должен ту же метрику использовать, так сказать, дважды, как безрукий свою единственную руку использует вдвойне.
Целость возвращается в стихии поэзии и любви. Но эта стихия как, мы сказали, огонь и безумие, как в огонь вступить.
Говоря, что формы только в нас, Толстой имеет в виду устроенное, поддержанное, компенсирующее свое уродство мы, а именно конкретную вещь: ту разновидность мы, которая приняла облик европейского прогресса. Но идеология прогресса, казалось бы такая отчетливая вещь, ускользает от понимания, сливается с позитивизмом, бездонным мистическим движением, с историзмом, который коренится в вере, и так далее. Расчетливые мы ускользают так же, как неприступная сущность, прячущаяся в огне.