Дни Кракена
Шрифт:
Под кровавым небом Венеры, на черном песке Урановой Голконды, в двух шагах от гигантского предприятия, где гением человека богатства чужой планеты уходили на питание Земли, прозвучал унылый и пошлый рассказ, напомнивший пошлейшие времена “золотой лихорадки” - рассказ об обмане, о предательстве, о годах, прожитых впустую, о мечте разбогатеть и открыть свое дело…
– Дурак, - сказал безжалостный Василий.
Человечек вдруг взорвался.
– Ты меня не дурач!
– завизжал он.
– Молод еще дурачть-то! Молоко еще… Ты мне скажи, что делать? Полгода я здесь гнил, а теперь ограбили, по миру пустили подлецы! На мои кровные, на пот мой и кровь мою жить в роскошестве будут, а я что? Подыхать
– Дурак, - убежденно повторил Василий.
– Иди к нам работать. Денег у нас, правда, не платят, так ведь жить как человек будешь.
Быков молчал, с брезгливым равнодушием глядя поверх головы подонка. Михаил Антонович вздыхал. Юра с изумлением заметил у него на добрых глазах слезы. “Жалеет эту мразь?” - подумал он.
Человечек неожиданно успокоился.
– Нет уж, - сказал он.
– Этак не пойдет. Это уж вы, коммунисты, работайте без денег. А я еще так поживу. У меня кое-что еще есть.
– Он хвастливо похлопал себя по груди, затем испуганно замолк, искательно улыбнулся Быкову и сказал: - Спасибо вам за спасение, добрые люди. Спасибочка. А я уж теперь пойду. Может, мне еще пофартит.
Он попятился, кланяясь, затем повернулся и торопливо зашагал прочь. Быков стоял, расставив ноги, смотрел ему вслед, и багровые отсветы ползали по его неподвижному лицу. Затем он резко повернулся к Михаилу Антоновичу. Михаил Антонович стоял с непередаваемо печальным выражением лица. Быков сказал сквозь зубы:
– Ничего подобного, Михаил. Мы это делали не для них. Это так, отходы. Издержки производства.
Все помолчали. Затем Юра тихонько спросил:
– Что это значит - пофартит?
Василий уверенно ответил:
– От слова “фартук”. Наберу, мол, полный фартук драгоценностей.
Б.Стругацкий
ГОД ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ
В свете фонарей падали с темного неба крупные снежинки, и было тепло и тихо. Здесь всегда было тихо и спокойно, даже ранними вечерами, только у подъезда клуба ВМА толпились молодые люди в длинных шинелях, да по площади бегали мальчишки, мокрые от снега.
Они условились встретиться в восемь, а было еще без четверти, и Григорий некоторое время постоял у афишной тумбы, читая, что в каком театре идет. Он терпеть не мог театра, но давно решил, что на этот раз надо обязательно сходить куда-нибудь с Валькой, хотя знал, что потом будет плеваться и поносить театральных критиков вообще и Мишку Шмидта в частности. Он подумал, что надо бы навестить Мишку и рассказать ему про его однофамильца из Баварии, Вольфганга Шмидта. Как тот все жаловался, что в Гвадалахаре нет пива, а потом под Торихой ему удалось подбить штабную машину, и в машине оказался целый ящик с пивом. Ящик был оцинкован, на нем, уткнувшись головой, лежал толстый майор с перебитым позвоночником. В ящик натекло крови, но Шмидт, отпихнув труп, стал доставать бутылку за бутылкой и передавать бойцам. Он таскал бутылки по три-четыре каждой рукой, из машины торчал его зад в брезентовых штанах, на каждой ягодице было по дыре, и из дыр торчали клочья серого от грязи белья. Бойцы подхватывали бутылки и тут же пили, отбивая горлышки, и мне тоже досталась бутылка. Стекло было в крови, пиво оказалось теплым, но оно было вкуснее, чем вода из Эбро - желтая, холодная, провонявшая мертвечиной.
Григорий взглянул на часы. Было ровно восемь. Сашка сказал, что будет дома ровно в восемь, а если не в восемь, то ровно в десять. Он и раньше назначал так свидания, даже девчатам, и те не обижались. Потому что догадывались, наверное, какая у него работа. Сашка не любил рассказывать, где он работает и чем занимается, но все его знакомые рано или поздно узнавали об этом. Он просил, чтобы про него
Сашкина квартира была на третьем этаже, и окна были освещены. Григорий шагнул на мостовую, чтобы перейти улицу, но тут подкатила эмка, гуднула и остановилась, загородив дорогу. Из эмки вылез плечистый парень, открыл капот и полез в мотор. Снег все падал, теплый, мягкий, совершенно ленинградский снег, кружился вокруг матовых шаров фонарей, опускался на лицо и на ресницы. Григорий протянул руку, и на ладонь опустились мохнатые снежинки. Ручной снег, подумал Григорий. Он обошел эмку, перешел улицу и вошел в вестибюль. В вестибюле топилась большая, зеленого кафеля печь, было светло и тепло, и было приятно подниматься по лестнице и знать, что тебя ждут, и завтра будут ждать - уже в другом месте и другие люди, и послезавтра и еще долго-долго, месяца два. Два месяца приятных обязанностей, исключительно приятных обязанностей и хорошей работы, и работать есть над чем, и приятно думать, что эта работа сейчас нужна, потому что на Эбро не так уж много журналистов, и большинство из них пишут ерунду, ставят все вверх ногами - чаше не по злобе, а по глупости. Просто не видят главного - классовая глупость, они считают, что человек - всего лишь человек, и переубедить их невозможно, да, наверное, и не нужно…
Сашка стоял на стремянке и копался в дверном звонке.
– Здравствуй, завмаг, - сказал Григорий.
Сашка взглянул сверху вниз, спрыгнул и сказал:
– Здравствуй, испанец.
– Салюд, камарада, - сказал Григорий, и они обнялись и стали хлопать друг друга по спине.
– Жив, жив, писака, - приговаривал Сашка.
– Жив, старый хрен…
Они отпустили друг друга, и Сашка сказал:
– Заходи, раздевайся и кури. Я сейчас…
У него стало какое-то другое лицо -какое-то немного обрюзглое, немного старое, немного нездоровое, но глаза были теплые, кожа по-прежнему смуглая, и у него была прежняя боксерская челюсть.
– Заходи, заходи, нечего меня разглядывать.
– Он втащил Григория в прихожую, а сам снова забрался на стремянку.
– Там Олег сидит, - сообщил он со стремянки.
– Да ну!
– Григорий торопливо стащил пальто, смотал с шеи шарф и бросил шапку на столик у дверей. Он пошел прямо в гостиную. Там сидел тощий и бледный Олеги курил трубку. На столе стояла всякая закуска и две бутылки с коньяком.
– Ого-го!
– заорал Олег и вскочил, распахивая руки.
– Писатель!
Они обнялись.
– Рассказывай, - сказал Олег.
– Да ну тебя к черту, - сказал Григорий.
– Я тебя столетне видел. Ничего не хочу рассказывать.
– Чесать, где чешется, и слушать друга, вернувшегося из дальнего путешествия, - сказал Олег. Он очень любил Пруткова.
Они сели рядом на диван, и Григорий закурил, рассматривая Олега, комнату и вообще все. Он очень любил эту комнату. Здесь всегда было хорошо и уютно, хотя и не всегда чисто. И здесь ничего не менялось.
– Ты будешь рассказывать?
– осведомился Олег.
– Потом. Дай отдышаться.
– Тогда будем коньяк пить. Сашка! Иди коньяк пить! Ты худой стал, как мощи. Не женился?
– Нет.
– Эх ты, старый хрен. В Испании - и не женился! Смотри, опоздаешь…
– Жениться, Олег, никогда не поздно и всегда рано, - сказал Григорий вдумчиво.
– Не жрешь по утрам, я думаю.
– Не жру.
– То-то и оно.
– Что “то-то и оно”?
– Да вот это самое.
– А конкретнее?
– Заработаешь язву.
– Аналогичный случай был в Пензе, - сказал Григорий.