Дни
Шрифт:
Он сказал твердо:
— Я все видел вас, но неловко. Однако не миновать.
— Да, мы едем явно параллельно.
— Тут все маршруты одни и те же.
— Ну, у меня-то особый маршрут, я не с группой — в командировке.
— Однако закон срабатывает.
— Да, верно.
Мы, настороженно и сдержанно улыбаясь, снова смотрели один на другого.
Давно мы не виделись.
Как бывает при неожиданном личном общении, мы сей миг лить смутно знали в душе, что многое острое и морально сильное разделяет нас; но вот — стоим — живые, понимающие друг друга.
Мы помолчали.
— Вы вверх? — спросил он.
— Да вот, решили. Долго спорили.
— Ну, и мы, — сказал он, пропуская мимо ушей мои бытовые объяснения. — Там увидимся — может, поговорим? Ты в каком номере?
Я назвал.
— А ты?
Он ответил.
— Ну, по номерам-то мы вряд ли прибудем в гости. Здесь не до того, — улыбнулся я.
У
— Может, поговорим и в зале, — сказал он скупо.
Мы знали, что в чем-то похожи внутренне; я знал всю, насколько вообще можно знать о человеке, тем более таком, как он, — всю его историю; я знал, что он может быть в быту расслабленным и нервическим и так далее; и все же, когда мы встречались, я держался в первые минуты более скомканно и виновато, что ли, а он более собранно — «над»; так бывает.
Вот и теперь: он «засек»; но не «раскрутился».
— Ну, до встречи.
— Покеда.
Он сказал «до встречи», а я «покеда».
Тем самым он остался суров, а я покривлялся.
Мы пошли: он за своими — там мелькало и белое, и цветное! — а я — за своими.
В зале было по-кубински ярко; первое было — чувство простора, звона и праздника.
До зала было иное; тут устроено так, что в зал ведет не одна лишь лестница, а и крытый переход, увитый лианами, хмелем, плющом и прочим.
На мгновение сильно и свежо пахнуло ночью и волей; мимо розово-мраморного, неонового — белого, голубого и желтого — и по-людски веселого, светлого, сверкающего я взглянул вбок — в черную чернь ночи.
Она молчала плотно…
Мы миновали галерею, поднялись по еще одной каменной лестнице с дутыми перилами; метрдотель открыл высокую деревянно-резную дверь.
Перед нами обнаружился яркий зал всей ужинающей, веселящейся южной гостиницы; столиков было много, много и незанятых; никто не мешал друг другу; эдакая флотилия белоснежных малых парусов, опрокинутых в горизонтальную плоскость; за ними — не стиснуто, а свободно — цветастые и светлые человеческие фигуры; лица, шеи, груди, естественно, по большей части светло-коричневы. Смех, выкрики и гудение — фон; «никому ни до кого нет дела», и в то же время все вместе.
Нам уж указывали на столики; разумеется, они были недалеко от длинного стола туристов. Мы сели: я с Пудышевым, Петр Петрович с Альдо, с шофером — так мы попросили; нас немедленно стали обслуживать, но обслуживание тут не то, к которому мы привыкли в своих ресторанах; с вами имеют дело не один, а несколько человек, все они посмеиваются, ходят с вальяжным видом и говорят всей манерой: хочешь — обслуживаем, не хочешь — не обслуживаем, и вообще все свободны, вольны и каждый делает что хочет. Но если не возражаешь — обслужим. Усмехаясь, тебе подают огромное, попугайски разукрашенное меню, улыбаясь, наливают (и какова негритянка, которая наливает! Ядовито-синее, шоколадное! Движения! Плавность и орнамент рук, шеи!) — наливают из витиевато изогнутого, внизу стройно-пузатого, но мягко, сильно вытянутого в горле, изящного в этих толстых, красивых губах кувшина кристально-холодную воду, которая тут же делает капельно-чисто-матовыми стенки твоего стакана; кувшин блестит — кремовый, в глазури; посмеиваясь, тебе льют из слезно-стеклянного, ярко-оранжевого от оранжада сосуда этот самый оранжад, причем молодой стройнейший кубинец в своей темно-кофейной форме, который его наливает, неторопливо, вольно перекрещивает впереди и над твоей головой эти свои плавные руки с руками той кубинки; они улыбаются свежим токам влаги, улыбаются на мелово-снежную, угловато-свежую от крахмала, от самой белизны скатерть, на все блестящие медные и чернено-«серебряные», и дымно-зелено-бронзовые, и матово-серые мельхиоровые предметы, улыбаются и тебе и всему на свете; «Хороши-о?!» — скажут иногда — и засмеются, показывая эти неповторимо ровные зубы, будто бы исполненные из самой зубной эссенции; подходит третий — их местный (на эти столы!) метрдотель, их начальник: «Compa~nera Silvia…». И эта неповторимая, ясная, великолепная испано-кубинская речь — с глотанием там чего-то — концовок или гласных, но нам-то глотания незаметно; «compa~nero» тут — на каждом шагу: четкое слово; оно, в этой роли, еще сравнительно новое для кубинца — он произносит его с удовольствием; он говорит, легко держась за спинку твоего стула, и улыбается и тебе и Сильвии; она, слушая, улыбается и ему и тебе, водя лицом и глазами — и тот молодой, тот второй официант, который стоял с оранжадом, все стоит со своим оранжадом, но уже не наливает — налил, налито, — а грациозно, свободно держит свой большой, свой этот ярко-оранжевый под прозрачно-блестящим стеклом сосуд — сосуд, между тем оживающий при повороте у него в руках в свете люстр, неона, в свете всего светлого — желтого и розового, и белого, и иного; он стоит, и он слушает compa~nero и compa~ner’у — и улыбается — и улыбается им и тебе; подходит четвертый — в руках у него огромная голубая, с краями, как плавные лепестки или как волны (волнисто и так и эдак, и вглубь и в профиль, мне снизу видно), — огромная голубая тарелка, блюдо; не блюдо, а — эдакий гладко-литой, в глазури, поднос; на нем — ананас в тонких, в этих серо-желтых сосудистых долях, бананы желтые и зеленые, малые и большие, и этот мамей (…Хагуэй! Камагуэй!) — этот мамей: огромный желто-оранжевый банан не банан, а что-то вроде — и еще что-то; он, улыбаясь, — он плавно — приседая — ставит поднос на стол, распрямляется стройным станом и, легко держась тремя пальцами за белую скатерть — пальцы темны сверху, светлы снизу, сильны, тонки, долги, — начинает с улыбкой смотреть на своего начальника, comandante, на своего метрдотеля, на Сильвию, на того, на тебя и на всех вместе; все они, улыбаясь, слушают друг друга и неторопливо вставляют неповторимые испанские слова, словечки в торопливую, полную прямого минутного чувства, но ясную речь основного говорящего, улыбаясь поглядывают на тебя и на Пудышева (тот сидит, степенно улыбаясь и медленно вертя головой) и друг на друга, причем основной говорящий, будь то метрдотель или Сильвия или тот, говоря быстро и живо, в то же время не оставляет в забвении тайны достоинства и свободы, и изящества, и вящей неторопливости; мол, говорим-то мы говорим, но это все равно, а важно, что мы красивы и мы улыбаемся — и, конечно, еще что-то; во время всего этого кто-то из трех, из четырех, из пяти непринужденно отходит, через минуту столь же непринужденно, само собой — не прерывая речи, общения и улыбок — само собой возвращается — на столе является нечто новое (а движение незаметно!) — огромная солонка в виде смятого сапога, пепельница в виде Санчо Пансы, бордово-резные фужеры новые — исчезают пустая медная миска, чистое блюдо — потом они отходят вместе, но порознь, по очереди — не по очереди, а время от времени исчезая друг за друга или неизвестно куда — как отговорившие актеры, которые еще были на сцене в тех, во вторых рядах; пауза; вам, тебе предоставили побыть одним, одному — подумать над блюдами и над всем дальнейшим, над жизнью и над судьбою; ты, подумав минуту, обращаешься к собеседнику; ты можешь есть или не есть; ты можешь обозреть или не зреть на публику; ты можешь… ты можешь… до новой серии блюд… ты можешь…
Кубинцы — естественные артисты в этом; опыт столетий; пластика и веселье, доброжелательность от природы.
Только мы с Сашей Пудышевым, как говорится, освоили ron de la roca и только что он вдруг, вопреки своему дневному характеру, объявил, что этот ром — ром этот ничего, но вот он еще был в Матансасе, так там их водили в… — как за столом туристов ощутился более резкий, чем в общей инерции, шум; мы повернули головы; соседний столик, Альдо и прочие, тоже смотрел.
— Товарищи! — говорил некто, встав. — Я пью за женщин из нашей группы! За милых женщин. Посмотрите, какие они красивые. Кубинские женщины прекрасны, но…
Все это конечно же потонуло в гуле до этого уж тихо поддавшей компании; Ирина — разумеется, зная себе цену — сидела — близко, но спиной к нам — тише всех, чуть ссутулившись широковатой, исходно стройной спиной, за этим столом; странная посадка. Было видно, что это обычная ее манера: так эдак… уютно она сидела, словно бы склонившись над книгой — над чем-то… Несмотря на ее скромную позу, шесть или семь мужских рук с разноцветными фужерами и стаканами, а все больше с прозрачными рюмками потянулись к ней; она — чувствуется, весьма привычно — я сразу заметил! — чокалась, чокалась со всеми, не привставая и не разгибая спины; она подняла голову и вертела ею, как бы не желая надолго отрываться от книги. Женщины за столом были ярко-желтые, голубые, светло-зеленые и так далее; она была в этой белой кофте-майке, в цветастой юбке.
Алексей сидел напротив и наискось от нее; он был хмур, откинулся и держал вытянутые руки на столе; в одной была рюмка, которая одновременно стояла на белой скатерти.
Чокнулись; выпили. Мужики кто стоя, кто сидя: XX век… хотя ныне многие позируют под XIX.
Не сразу осознав, я поразился какому-то из движений Ирины; в следующее мгновение я понял: она выпила. Но как! Это было еле ясное и будто пустое движение; я и увидел-то, ибо был близко и сзади; за ее столом, может, никто и не видел… Хоть все и посматривали искоса на нее: мужики по своим, женщины по своим причинам; она выпила… рюмка уж на столе: до дна. Да: рюмка, а не фужер — из коих пьют, как известно, одно сухое.
В следующий миг я взглянул на Алексея; он как раз опускал глаза — явно после резкого взгляда исподлобья.
Он встретил мой взгляд — он медленно отвернулся; отворачиваться скоро и рефлекторно было не по его части… Он был слишком самолюбив, чтобы пытаться скрыть свой взгляд (на нее); но моя назойливость была ему неприятна.
Я опустил глаза.
— Так вот, — продолжал Александр Пудышев, когда шум утих (относительно). — Мы приехали, так нас повели…