Дни
Шрифт:
— Ну, все, что ли?
— Пошли.
— Слава богу.
Главный подъем был при начале, и вся разношерстная группа, которую мы с Алексеем взялись отвести к «Городу усопших», к «Дьяволову мизинцу», к «Биокомплексу» и к другим достопримечательностям здешних гор, снабженным названиями в туристском стиле, — тогда как горы, их черты вообще не нуждаются в названиях, это — горы, «и выше их могут быть только горы», — вся группа приумолкла, и слышались только дыхание и шаги, скрипуче шуршащие по острореберным белым, бордовым камешкам, ютящимся в пыли и потёках резко-серого вулканического лёсса.
Они смотрели под ноги и шли с видом ожидающих, «когда же это кончится».
Общие шутки имели место лишь в первые мгновения подъема; ныне шутили
Алексей шел впереди, я — позади «колонны»; изредка вновь переглядываясь, мы понимали друг друга; «знавали мы и не такие подъемы… не такие дороги». Что до этих мест, то мы бывали тут порознь, но оба достаточно часто; «годы странствий».
Нас просили — мы повели — старшие, знающие; иначе бы мы и не втесались в эту «группу»; есть целомудрие возраста. Хотя, по давнему нашему уверению, «во всех поколениях есть все поколения»… Ныне четыре-пять лет в этом — много значит… Мы были, по сути, рады, что они опаздывали и балаганили, что трудно шли; мы сознавали, что то не «поколение», а капризные экземпляры его; и все же наши мелкие преимущества были нам маслом по сердцу. При этом мы не подчеркивали своей ведущей роли. Я увидел, что Алексей, едва лишь заметно опередив шедшую за ним эту (последнюю из опоздавших) женщину в ее джинсах, начинал вихляться, фиксироваться на ноге, так что ноги как бы выгибались в стороны и затем впечатывались стопою в пыль, в камни — пробрасывать шаг: старый прием из его и моих военных лагерей; нога заносится далеко вперед, а ставится почти на то же место: так мы бесили нашего старшину; тогда еще прапорщиков не было!
Начинал и делать вид, что разглядывает эти колючки, этот дубоватый, плотнолистый (мелкие кожистые, завернувшиеся пластины) шиповник с его розовеющими по смачно-зеленому плодиками, в их поросячьи выпяченных губах с бахромой; эти ползучие грубые, разветвленные горные орхидеи с вымученными, заранее вялыми белыми цветами — большие, овальные, плавные лепестки, похожие на ломкие крылья бабочек капустниц, каждый миг готовые отвалиться и уже и отваливающиеся, подчеркивая и так заметные, желтоватые и красноватые резко длинный пестик, напоминающие спицы опрокинутого зонта тычинки. Созерцать эти эффектные и притом неуловимо скромные, четкие, аскетические, как и все в этих горах, шары-кусты травянистые, смахивающие на перекати-поле в резко-сиреневых огоньках-цветках. Мы оба давно знали эти растения, но не знали многих названий… к чему названия…
Сам я вел себя так же: старался затушевать свое положение замыкающего-подгоняющего и мыкался меж последними.
— Не пройдет и двух дней, как минуем этот подъем. Зато уж после… Божья гора, Гора-Зуб. Там уж истинные подъемы, — «шутил» Алексей, невольно-виновато оглядываясь на даму.
Спина ее голубой майки взмокла; совсем уж обозначились грубые петли соответствующей вещицы. По шагам ее, беспомощно-неуклюжим, разлапым, было видно, как плохо ей.
— Ой… вы не шутите… так, — отвечала она. — Правда, трудно.
— Мы понимаем, что вы горные волки, а мы бараны, но что бы волки делали без баранов? — натужно молвил мужчина-преподаватель — знакомый дамы, шедший за ней. И полузнакомый Алексея.
— Миша уж шутит: решил быть на высоте. Что-то ты долго молчал… Миша, — пытаясь не делать интервала в задохнувшейся речи-дыхании, сказала другая: загорелая и в шортах. Все же перед «Мишей» она глотнула.
— Я и так на высоте. Вон уж всю бухту видно, — оглянулся Миша.
— Так я про то и говорю. Не понял каламбура. Отупел, милый, — задыхаясь, отвечала женщина.
— Хватит болтать.
— Не пройдет и трех дней… — начал я перефразировать Алексея.
— Знаем, — отвечали двое.
Однако при словах о бухте все мы невольно оглянулись.
Алексей и до этого уж стоял на площадке, вновь ожидая отставших, и смотрел назад; лицо его приняло то выражение, которое извечно принимает лицо непустого человека, когда он с горы глядит «вниз» — на простор, на море. «Вниз» в кавычках, ибо это не вниз, а — перед собой и вдаль, и чуть вниз; и свет и простор осеняют зрящего… В то же время Алексей и делал вид, что вроде любуется пейзажем, а по сути ждет отстающих; и то, что он делал вид, а по сути как раз любовался, зрел, а не ждал, придало лицу скрытую задумчивость и оттенок скупости некоей. Он слегка взмок, но дышал ровно; я подумал о преимуществах быстрой ходьбы: пока ждет, он же и отдыхает; а они-то подойдут — и ведь сразу — далее.
Мы оглянулись; моему взору блеснуло сто раз виденное — я, да, часто бывал в этих строгих, скромных и одновременно величественных краях — виденное и неизменно — мгновенно и радостно возвышающее и мысль, и душу.
Море, бухта лежали в тихом тумане-мареве, и местами там было серо-голубовато, а местами — голубовато-сиренево. Линия легкого прибоя не прочерчивалась внятно сама по себе, зато белесо-отчетливо отделяла женственно-извилистый берег от моря; линия тут исконно, «как на японских гравюрах». Жизнь, движение моря не было заметно с этой высоты, и внутренний образ этой жизни, движения торжественно, молчаливо и загадочно налагался на представшую въяве панораму широкого и просторного, но недвижного моря… Перед тобой — обширная бухта, но море уходит за горизонт; вообще, неисповедимо для глаза и для души, как море справляется с высотой, с пространством — с натиском пространства на его силу. Высота, натиск пространства, кажется, всё одолевает; полнится дух, свежеет дыхание у человека; он чувствует себя правителем мира: «Кавказ подо мною…» Люди малы, автомобили — красные, желтые, коричневые божьи коровки; содружества деревьев конечны — тесно очерчены; улицы, портальные краны, дома (кубы, параллелепипеды) составляют планы-макеты, легко охватимые взором и вызывающие снисходительность; там казалось — все крупно, а вон… как мало надо, чтобы почуять относительность крупного человеческого; как мало вверх, чтобы… Вон эти красные, черные, серые крыши — как на подносе; вон… эти…
И только море как было, так и живет; оно — спокойно и неподвижно; это спокойствие, неподвижность даже и сильнее для твоей души, чем его же движение, жизнь там, внизу; оно выдерживает проверку высотой и пространством — и не замечает этого; оно спит — и длит в будущее свой сон; ты вышел на высоту — оно предстало таким же высоким, широким, как и внизу; и даже — еще и более высоким, широким: пространство, простор «незримо» ощутимы меж «глазом» и им — тобою, им; оно, великан, проснулось во сне на миг, — а что? — и выросло — во сне — вширь, ввысь, как по требованию; и не изменилось ничто; лишь сильнее простор души. Лишь сильней и могущество, и спокойствие моря… Вон, вон оно; и за бухту, и… далее. Корабли, «как игрушки»… По этим белым в серо-синем, белым в серо-голубовато-сиреневом, белым в фиолетовом сквозь туман, марево дальнее — простор! пространство! — по этим кораблям белым, оставляющим за килем белый и четкий и чуть волнистый шнур — по этим игрушечным корабликам видно косвенно, как велик размах моря, как сильно и вольно изменилось оно в просторе, хоть и не изменилось в сути; взмах его был высок — но сил с избытком, и ничто не заметно; лишь корабли… Но корабли — из другой плоскости, сказал бы мой Алексей; они не от самого моря — не от мира его — не от пространства, серебра неба меж горами и морем, не от простора; они — от иного…
И только море — как море само.
Четкими, острыми и плавными линиями охватывают бухту тот дальний мыс Козерог и эта — наша гора; «внизу» — «поселок», «город»; там — эти фиолетовые, сиреневые, голубовато-фиолетовые массивы; вроде бы как на Кубе — там, Эскамбрай; но голубизна иная, и фиолетово — по-иному. Там — все темнее, и чернь Юга вокруг; здесь — и серей, и скромней, и светлее; и… не знаю… А наша гора? Желтое и зеленое; нависли торжественные, бурые, лбистые или зазубренные эти базальты, скалы; исконное… вечное.