До следующего раза (сборник)
Шрифт:
Так вот, мы встретили планету, которая издавала пустой звук, но не потому, что она была полая, а потому, что на ней было поразительно пусто: хоть шаром покати, — и в домах жителей, и в магазинах, и на полях, и на складах… Соседние планеты так и говорили о ней: «Пустая планета!»
И мы встретили планету, звеневшую очаровательным хрустальным звоном: все ее жители сидели за одним большим столом и чокались фужерами, чокались бокалами, чокались лафитниками, чокались рюмками, чокались стопками, чокались стаканами, чокались чашками, чокались вазами (и ночными тоже!), чокались графинами, чокались кастрюлями, правда, кастрюли несколько диссонировали. В общем, было страшно весело, а тамада чокался ведром, и за жестяным грохотом ведра никаких речей слышно не было, тем более
И мы встретили планету, которая играла прекрасные симфонии Бетховена, Моцарта, Прокофьева, Хиндемита, Шостаковича. Жители давно привыкли к этому и не обращали на подобную музыку никакого внимания. Но если приезжал с гастролями какой-нибудь атаман стекло-рока, все сбегались и слушали с наслаждением.
И мы встретили планету, которая тарахтела. Сначала мы не поняли, откуда идет звук, поскольку на планете жил всего один человек, очень умный на вид. Он сидел на большом камне у шалаша и думал, думал, думал… Он ничего не видел и не слышал: он морщил большой лоб с залысинами и мыслил. В конце концов мы во всем разобрались: тарахтело у него в голове. Я осторожно снял с мыслителя голову и потряс — из нее вывалилась черная бесформенная закавыка размером с яйцо. На закавыке было написано: «Ум». Потом супруга в свою очередь потрясла голову мудреца, и из нее вывалилась вторая закавыка с надписью: «Честь». Затем снова пришла моя очередь, я вытряс яйцо со словом «Совесть», и, наконец, супруга с трудом вытащила из головы здоровенную членистоногую, совершенно страшную балалайку, на которой коряво, от руки, было написано: «Наша эпоха». Мы рассовали «Честь» и «Совесть» по карманам, «Ум» положили в корабельный трюм, паучью балалайку выбросили в ближайшую лужу, а в голову аборигена накидали в порядке эксперимента разных мелких камней. Потом водрузили голову на место. Она исправно загромыхала, и мудрец вернулся к прерванному процессу мышления.
А еще мы встретили планету, которая ухала. Ее жители занимались созидательным трудом: они бурили скважины, взрывали скалы, поворачивали реки, закапывали проливы и насыпали новые острова. Каждый раз, когда в планету вонзался бур, или когда взлетала на воздух гора, или когда в землю вгрызался экскаватор, планета говорила: «Ух!»
Потом мы видели много планет. Они гудели, чихали, гукали, бормотали, шипели, грохотали, щелкали, пукали, клацали, бряцали, лязгали, кряхтели, пердели, взвизгивали, а одна из них свистела так пронзительно, что у нас едва не лопались барабанные перепонки (там работала гигантская паровая машина, но весь пар шел в свисток), и мы поспешили покинуть ее.
14. Все так же идем, все так же ноги выдираем из клейкости, все тот же канат под нами. Иногда через утолщения переступаем, иногда садимся на них отдохнуть. Обратно же, предварительно газетку стелем, чтобы не приклеиться задними частями. И вот, пока мы идем, всякие мысли у меня в голове бегают: во что же это экскурсия наша превращается, прогулка наша, ведь высоко уже забрались? Если вниз загремишь, не знаю, что и останется: мокрое место ли, сухая ли пыль, блин или дыра в полу. Да и бесцельно вроде бы это наше канатоходное путешествие: темный угол — внизу, мы — над ним, то ли мы кого-то ловим, то ли нас кто-то заманивает. Что спиногрыз не здесь, а в другом каком месте обитает — это ясно: если бы он в темном углу сидел, обязательно какие-нибудь звуки издавал бы: рыгал, сипел, чмокал, ревел, чирикал, шепелявил или там тарапумпенькал, а то — тишина. И Штуковина, заветная цель нашего предприятия, не просматривается ни сверху, ни сбоку. Правда, лучик света все еще падает, и падает на что-то, есть под ним какая-то загвоздка, но какая — не разглядишь. Иногда чудится: там нечто шевелится даже, но не страхолюдина кровожаждущая, а маленькое такое что-то…
Еще сильнее меня волновать начало, почему канат трясется иногда. Все ничего, ничего — а то вдруг как задрожит: будто поезд где прошел или кто здоровый по этим канатам шляется. Сопоставил я всякие разные факты, подумал, даже присел на пересеченьице, — и вот тут-то мне
Я застонал, бледный, обморочный, в испарине, а благоверная перепугалась, спрашивает: ты что, заболел, дурно тебе, сердце, желудок, печень, почки? Нет-нет, бормочу, просто-напросто высоты боюсь. Не ври, строго говорит благоверная, по глазам вижу: врешь! Не высоты ты боишься, а чего-то большего, может, спиногрыза своего узрел, так нет его на свете, ты его сам придумал. Если спишь на ходу, давай передохнем, а то заснешь вот так еще раз — и мне что прикажешь: вниз спускаться и в спичечную коробку тебя складывать? А может, ты чего-то реального испугался? — продолжает рассуждать благоверная. Может, ты додумался, что это за сеть такая здесь висит? Так скажи мне, если еще язык от трусости своей не проглотил.
Она у меня — ух какая проницательная, благоверная-то! Нет-нет, говорю я, а сам еще больше побледнел, все нормально, ни до чего я не додумался, говорят тебе русским языком, высоты вдруг бояться стал. Давай топай дальше, а я посижу, дух переведу и тебя догоню враз. Ляпнул такое — и язык прикусил: куда же я ее толкаю, дурак, зачем правду не скажу? Хотел было предупредить ее, а страх совсем одолел: во рту будто одеревенело все. Ладно, говорит благоверная, догоняй, а то я не я буду, говорит, если до конца этого каната не дойду и не узнаю, что это такое. Потом и в темный угол наконец-то спущусь. Штуковина Штуковиной, говорит, однако разузнать все до конца — дело полезное. Сказала так — и отправилась дальше одна.
15. Мы въехали в курительную. Здесь было сравнительно скромно: низкий столик и три или четыре глубоких кресла. Больше ничего, если исключить головизор и шкафчик, где сигареты и сигары были разложены по сортам.
На креслах стоит остановиться подробнее. Они были выполнены в виде сложенной лодочкой человеческой ладони. Снаружи их покрывала натуральная замша, внутренность выстилал гагачий пух, а основанием служили массивные кубы намеренно грубо шлифованного темно-синего стекла. Возле каждого кресла стояла маленькая скамеечка для ног, также обитая натуральной замшей и покрытая сверху крохотной циновкой из подпуши лебедя-трубача.
На этом этаже комнаты располагались анфиладой. Если встать в курительной лицом к витражному окну (Леже), то влево открывалась дверь в библиотеку и далее в кабинет, а справа находились ломберная и бильярдная.
В кабинете размещались массивный письменный стол с бюварами, наборами шариковых ручек и фломастеров, телефонами, терминалом, внутренней селекторной связью, видеофоном и пневмопочтой; два высоких стеллажа с необходимейшими книгами; средних размеров сейф; стереопроигрыватель (плюс дискотека классической музыки); телевизор с полутораметровой диагональю экрана; видеомагнитофон с прекрасным набором кассет, на которых были записаны лучшие произведения мирового кинематографа, и небольшой личный бар-холодильник.
Стеллаж за моим креслом раздвигался и открывал винтовую лестницу, соединявшую кабинет со спальней, гостиной, зимним садом, а также гаражом в подвальной части дома.
О библиотеке трудно сказать что-либо, кроме того, что она содержала пятьдесят тысяч томов художественной литературы на четырех языках и такое же количество трудов по философии, экономике, менеджменту, эстетике, праву, социологии, истории, психологии, политике, коммунизму и антикоммунизму, литературоведению, этимологии, искусствоведению и сравнительной лингвистике. Библиотека располагалась в высоченном зале с хорами и была снабжена безупречно составленной картотекой.