Добро пожаловать в ад
Шрифт:
Крупным планом снято лицо и верхняя часть фигуры Алекса Джефферсона. Рубашка на нем расстегнута до пояса, хорошо видны две глубокие рваные раны, пересекавшие крест-накрест его грудь. У самого края снимка они сходятся в одной точке, причем под таким углом, который позволяет предположить, что вместе они составляют верхнюю половину буквы X. Кровь на черно-белом снимке, естественно, не красная, а черная, рана, скорее всего, свежая, поскольку кровотечение только-только началось — брызги крови испачкали кожу и седоватую поросль у него на груди.
Рот залеплен широкой полоской скотча, прикрывавшей нижнюю часть лица, поверх нее широко раскрытые глаза смотрят с непередаваемым выражением
Я долго смотрел ему в глаза. Они запомнились мне еще с той ночи, когда мы сцепились с ним на парковке перед загородным клубом. Как и его нос, кстати. Но, когда я почувствовал, как под моим кулаком хрустнула кость, и увидел, как у Джефферсона подогнулись ноги и он разом обмяк, в тот момент мне хотелось только одного — чтобы у него изменился взгляд. Чтобы эта его спесивая надменность, отвратительное самодовольство человека, искренне считающего, что мир лежит у его ног, навсегда ушли из его глаз. Именно этого я тогда добивался — но у меня ничего не вышло. Потому что даже брызги крови на асфальте оказались бессильны разрушить его жизнь — во всяком случае, по сравнению с тем, как они навсегда разрушили мою. Когда я увидел Джефферсона в следующий раз, мир по-прежнему принадлежал ему — это было видно по его глазам.
И вот теперь уже нет. Я смотрел на фотографию, вглядывался в его мертвое лицо и ясно видел — то, что я так ненавидел, исчезло, ушло из них навсегда. Мир, который, как сам он считал, лежит у его ног, вдруг поднялся — дикий, страшный, яростный, и в результате этот еще вчера властный, могущественный человек оказался бессилен перед ним. Мир иногда любит сыграть с человеком подобную шутку.
Так, с фотографией Джефферсона в руке, я, наверное, простоял несколько минут. Полиция наверняка ею заинтересуется, ведь этот снимок, сделанный на месте преступления, является уликой, а значит, обязательно должен быть приобщен к материалам дела.
«Улика». Это слово сопровождало меня всю мою профессиональную жизнь. Оно намертво засело в мозгу. Вокруг него строилась моя работа — на том, чтобы добыть эти самые улики, потому что именно они в первую очередь были мне нужны. И вот теперь улика — это то, чего я боялся. В любых других обстоятельствах, если бы мне в руки попал снимок с места преступления, я бы уже кинулся к телефону, чтобы звонить в полицию. Но сейчас я колебался.
Я снова увидел, как Тарджент сует голову в кабину моего пикапа, увидел его лицо в свете фар патрульной машины, когда он невозмутимо рассказывал мне о тех версиях которые они обсуждали с Брюером. Все эти версии могли отправить меня за решетку. Кстати, довольно нелепые версии. Но вот у меня в руке фотография человека, который был зверски убит. Это тоже улика, но улика против кого? Я уже догадывался, что на ней не найдут ни одного отпечатка пальцев, что бумага, на которой отпечатан снимок, наверняка отыщется в любом магазине по всей стране, что фотография ничего не сможет сказать о том, кто ее сделал, и не укажет полиции убийцу. Все это было ясно задолго до того, как снимок аккуратно завернули в бумагу и сунули в карман моих джинсов. Да, тот, кто разделался с Джефферсоном, явно был профессионалом.
Конечно, есть еще мое собственное лицо, синяки, шишки и ссадины,
Нет, этот снимок они от меня не получат. Но, даже осознав, что ни за что не отдам им фотографию, в глубине души я не мог не понимать глупости, точнее, нелепости принятого мною решения. Это было просто абсурдно. Совершено преступление, а я утаиваю улику. Костеря себя последними словами, я поднес край фотографии к зажигалке. Даже потом, швырнув то, что осталось от снимка, в раковину и пустив воду, чтобы бурлящий поток воды смыл пепел в канализацию, я знал, что совершаю ошибку, что не должен был этого делать, и клял себя за то, что поддался малодушию. Даже забравшись в пикап и направляясь к дому Карен, я продолжал ругать себя на все корки. Мне казалось, что разнос, который я устроил самому себе, заставит меня окончательно перепугаться, что мне удастся все-таки убедить себя в том, что я совершаю ошибку — но я ошибался. В действительности, только твердое сознание того, что я все сделал правильно, смогло прогнать страх, казалось, навсегда поселившийся в моей душе.
— Линкольн… Господи… твое лицо!
Не совсем то, что мечтаешь услышать при встрече, особенно от женщины, но, наверное, этого следовало ожидать. Я попытался улыбнуться Карен, которая, завидев меня, казалось, приросла к порогу, но улыбка вышла кривой, наверное, от того, что я не особенно старался. Не хватало еще, чтобы в результате моих усилий сдвинуть с места распухшую губу она снова стала кровоточить: вряд ли Карен похвалит меня, если я заляпаю кровью мебель в ее доме.
— Доброе утро, — прошамкал я. — Не возражаешь, если войду?
Она отлепилась от двери, давая мне дорогу, на ее лице до сих пор стояло выражение ужаса. Правда, на этот раз она не провела меня в гостиную — так и осталась стоять в прихожей.
— Что случилось?
Позади нее, чуть выше ее плеча, было зеркало, огромная штука в полированной раме из желтой меди, весившая никак не меньше тридцати килограммов. Краем глаза заметив свое отражение, я едва не скривился от отвращения, однако вовремя удержался.
— Один из старых дружков твоего мужа решил меня навестить, — объяснил я. — Захотел поболтать со мной.
Пришлось поговорить. Другим вариантом, который у меня оставался, было дать ему меня прикончить.
Карен зажала ладонью рот. Потом очень медленно опустила руку.
— Кто?..
— К несчастью, он не представился.
— Ну хорошо, что он сказал? Что он говорил об Алексе?
— Сказал, что это он убил его.
Голова Карен, словно от удара, мотнулась назад. По инерции ее качнуло и повело в сторону, она едва не упала, потом вдруг заморгала и видимым усилием взяла себя в руки.
— Ты видел человека, который убил Алекса, — потрясенно выдохнула она.
Я покачал головой.
— Нет. Я ничего не видел. Он надел мне на голову какую-то сумку или пакет. А перед этим оглушил меня, потом отвез мое тело куда-то в лес, поставил, на колени, приставил к затылку пистолет и заставил отвечать на вопросы.
Карен как-то разом постарела и осунулась — на вид ей сейчас можно было дать лет на двадцать больше, чем мне, а я чувствовал себя дряхлой развалиной. Лицо у нее стало белым, как бумага, вокруг глаз появились черные круги, а взгляд и выражение лица стали как у смертельно уставшего человека, много лет назад заблудившегося в глухом лесу и давно уже потерявшего всякую надежду выйти к людям.