Добролюбов: разночинец между духом и плотью
Шрифт:
«В театр я тоже ходила, но мне Директор сказал, чтобы я постаралась вылечить свои уши. Еще он сказал, что поступить можно ведь во всякое время. Если бы в другие Актрисы, то трудно, потому что долго учиться, а для танцы очень легко, и что у него теперь мало хороших танцовщиц, и желал мне очень, чтобы я поступила, и даже когда я поступлю, то велит с меня снять портрет. Ему нравилось, когда я надела балетных платьев. Он говорит, что я буду очень ловка и что у [меня] мягкие члены, что я могу гнуться хорошо, и велел скорее вылечиться. Поступить можно хоть зимою»{329}.
Видимо, из этих планов ничего не вышло, и Тереза продолжала жить на содержании возлюбленного. 28 июля она отправила ему роковое письмо — сообщила, что сделала аборт:
«Бабушка
Хотя здесь прямо ничего не сказано, суть произошедшего читается с большой определенностью и подтверждается не только следующими письмами Терезы («Дорогая, хорошая моя деточка, ты ведь сейчас моя единственная деточка, которая одна приносит мне радость. Ты не должен меня печалить, одного я уже потеряла, и ты должен меня радовать и не держать зла?»), но и более поздним письмом Добролюбова («…у нас был бы теперь ребеночек»), и Терезы 1860 года («…а я два раза теряла»{331}).
Судя по всему, новость ошеломила Добролюбова и спровоцировала сильнейший приступ раскаяния в недавнем раздражении и упреках. Вспомним, что загадочное стихотворение написано 31 июля, то есть спустя три дня после получения письма об аборте. Трагические строки о том, что герой, спасший героиню, вынудил ее попрать святые материнские чувства, в свете этих событий столь же понятны, сколь и пронзительны.
«Несколько дней уже я хожу как помешанный… Недавно случилось одно обстоятельство, в котором я оказался таким серьезным мерзавцем, что все литературные мерзости, которые на меня возводят, ничто уже перед этим», — писал Добролюбов А. П. Златовратскому 1 августа, без сомнения, имея в виду прерванную беременность Терезы{332}. Однако, несмотря на муки совести, он атаковал возлюбленную новыми укорами. Из ее письма, написанного между 8 и 20 августа, следует, что «Колинька» обвинил ее в интересе к другому «кавалеру» (Тереза выезжала на какой-то «бал с Екатериной Петровной и Надинькой и их братьями») и, возможно, во лжи относительно беременности и аборта. Отчаянно отбиваясь от грозящих разрывом упреков, Тереза переходила на свой родной немецкий язык в надежде, что так ее исповедь-мольба будет звучать убедительнее (в их переписке использование немецкого языка было знаком взаимной нежности). Тереза была уверена: если Добролюбов ей пишет по-немецки, то «не сердится»:
«Дорогой мой, я тебя очень люблю, что мне очень больно, хотя ты в это и не поверишь, и я вынуждена всё глубже погружаться в свои мысли, у меня болит душа потому, что ты меня любишь и не хочешь верить? Чем, собственно, должна я себя утешать, когда ты, мой Ангельчик, мучаешь меня и упрекаешь, но я не знаю, чем я это заслужила. Если ты придешь сюда, то сможешь всё узнать от Шарлотты К[арловны]: она всё тебе расскажет, потому что мне ты не поверишь{333}.
Заверения
«Добролюбова я любил, как сына. Но что делает Добролюбов, кроме того, что пишет, — я не знал, пока данные мне от него, при отъезде в Старую Руссу, разного рода поручения оказались слившимися в одно поручение: «Вот там-то живет такая-то девушка» и т. д., в этом вкусе.
Я разинул рот: ничего подобного в жизни Добролюбова я не предполагал. Кончилось это тем, что я при его возвращении из Старой Руссы, — насильно, я его, который был тогда еще здоров и потому был вдвое сильнее меня, — насильно повел из вокзала, где ждал его, — в карету, насильно втащил по лестнице к себе, — много раз брал снова в охапку и клал на диван: «Прошу вас, лежите — и уснете. Вы будете ночевать у меня» (поезд был вечерний) — и я остался в комнате, пока он уснул. Драться со мною? У него не поднялась бы рука на меня; а не сбить меня с ног, то вырвется ли хоть гигант из охапки мужчины? Он предвидел; он хотел убежать из вокзала от меня. Но без драки не мог вырваться»{334}.
А вот письмо Чернышевского Добролюбову от 11 августа 1858 года: «В самом деле, трудно будет Вам жить спокойно, если Вы женитесь. Не будет, по всей вероятности, счастлива и она с Вами». На следующий день Чернышевский съездил к Терезе, долго говорил с ней и отправил другу письмо, в котором события рисуются несколько иначе, нежели в его воспоминаниях:
«С другой стороны, против благоразумия восстают и собственные мои романические бредни, которыми я всегда был заражен. Всё это приводит к тому, что я совершенно не знаю, как думать и говорить относительно Вашего проекта женитьбы, если Вы сами не бросили его. Не советую ничего. Как Вы поступите, так одобрит мой нерешительный и неопытный в подобных делах ум. Об одном только мог бы я просить Вас: дайте себе время обдумать то или другое решение по возможности хладнокровно. Еще вот о чем прошу Вас: когда воротитесь сюда, прежде всего заезжайте ко мне, и мы потолкуем»{335}.
Из этого письма видно, что вначале Чернышевский не собирался давить на друга и заставлять его отказаться от женитьбы. Следовательно, в поздних воспоминаниях он приписал себе главную роль в спасении соратника, предотвращении его необдуманного шага. Однако возможно, что колебавшийся Добролюбов искал в советах старшего товарища дополнительные аргументы для отказа от замысла, который налагал на него слишком большую ответственность.
Чернышевский действовал расчетливо, отговаривая друга связывать свою жизнь с девушкой, которая была, по его мнению, «добрая, честная, но совершенно необразованная, не умевшая даже и держать себя хоть бы так, как умели держать себя горничные, жившие в услужении у семейств не то что светского, а хоть бы невысокого чиновничьего круга»: «…жениться на ней значило бы убить себя и ее»{336}. Якутский прокурор Дмитрий Иванович Меликов, общавшийся с Чернышевским в его вилюйской ссылке, припоминал еще более резкое его мнение о любви Добролюбова и Грюнвальд: «Отзываясь с большим почтением о Добролюбове во всех отношениях, Николай Гаврилович считал его глубоко несчастным человеком. Его погубила любовная связь с горничной, женщиной ничтожной, не соответствующей Добролюбову и не любившей его. Добролюбов, несмотря на все свои обеты друзьям, не мог найти в себе настолько воли, чтобы отделаться от нее, расходился с нею и снова сходился»{337}.
Логика демократа Чернышевского шла вразрез с этикой «новых людей», однако он оказался прав: продолжая бывать у Терезы вплоть до января 1860 года, Добролюбов постепенно убеждался, что их отношения не только исчерпаны, но и не были похожи на подлинную любовь:
«Я понял, что никогда не любил этой девушки, а просто увлечен был сожалением, которое принял за любовь. Мне и теперь жаль ее, мое сердце болит об ней, но я уже умею назвать свое чувство настоящим его именем. Любви к ней я не могу чувствовать, потому что нельзя любить женщину, над которой сознаешь свое превосходство во всех отношениях»{338}.