Добронега
Шрифт:
Хувудваг загибался в сторону, обходя холм, и деревьев вокруг было мало. Что-то не понравилось Эймунду в контрастах лунного света и тени. Он поднял руку, и всадники остановились.
– Факел, – сказал Эймунд.
Один из варангов запалил факел и протянул ему. Эймунд спешился, бросил Рагнвальду поводья, и прошел чуть вперед, иногда пригибаясь и изучая поверхность хувудвага.
Земля не успела как следует просохнуть после давешнего дождя и пасмурного дня, и следы отпечатывались на ней отчетливо. Свежие. Две лошади, скачущие почти рядом. Рысью.
Половина Киева разъехалась кто куда в связи с переменами обстановки, и скоро вернется, но на поселение, пусть временное, уезжают все-таки на телегах, а чаще
Какая-то часть людей военных тоже расползлась по близлежащим селениям и весям, но это не только что случилось, и конники, а коней в Киеве все-таки мало, это не Константинополь, едут обычно шагом, а не рысью. Да и куда ехать по северо-западному хувудвагу? Речка Буча, за ней на много аржей ничего, кроме болот, какие-то домики нищие, хилые огороды, и так до самой Литвы.
Есть наверняка какие-нибудь беглые, но они ходят пешком. Есть беглецы от гнева Святополка, но они умотались неделю назад еще, в основном по воде.
Кто же это скачет к Буче, да еще так резво? Что за вылазки среди ночи на добрых конях? Не управился ли Святополк меня опередить и взять плотника себе? Но тогда почему только двоих послал он, а не две или три дюжины? Власть Святополка не распространяется на охрану у Бучи, охрана подчиняется лично мне.
Он вернулся, передал факел Рагнвальду, вскочил в седло, и махнул рукой энергично. Отряд взял с места резво, и пошел по хувудвагу сперва рысью, а потом галопом.
***
Спать, привалившись к стене – неудобно и противно. Но на земляном полу еще хуже. Удивительное дело – человек полночи проторчал в ледяной Балтике, стучал зубами от холода на продувных ветрах вдоль Днепра, нырял в этот самый Днепр в марте, а до этого все детство почти провел в промозглом слоистом тумане побережья Северного Моря – и ничего. А тут – одну ночь поспал на жирной киевской земле, в июле – и на тебе, озноб, кашель, в башке звенит, кровь горит в жилах. Старею, подумал Хелье, кашляя. Чтоб им всем лопнуть.
Кашель был непривычным в его жизни явлением. Он кашлял в детстве, раза два, но с тех пор забыл, как это противно. И дышится с хрипом. Задерживаешь дыхание – кашляешь громче и больнее. Просто сидишь, дышишь обычно – кашляешь. Стоишь – кашляешь. Ложишься – кашляешь и чихаешь, аж все тело передергивает. Ужас.
Сны сняться дурацкие, и сквозь сон слышишь собственный кашель. Ахха-ахха-ахха-ахха, кха. Фу, гадость какая. Вот вижу я во сне, как, вроде, какое-то поселение, и сижу я в окружении трех толстых и теплых баб, вальяжных таких, и они меня поят чем-то горячим и ласкают. Это хорошо, когда тебя ласкают. Поскольку не все ж мужик должен стараться, иногда и бабам следует чего-нибудь такое, предпринять, пока мужик развалился и лежит себе. Не всегда, но иногда. Для разнообразия. И все это на теплой лужайке перед каким-то домом с верандой. С террасой. Дом почему-то каменный, римского типа. Вдруг ни с того ни с сего без всякого шума из ближнего леса выезжает конница, а у командира на шлеме красное перо, и летят они на нас отважным таким галопом, а я не могу рукой двинуть, а бабы-то вдруг куда-то исчезли. Я кое-как поднимаюсь на ноги, а командир, полководец Ликургус, сверкает очами, машет топором (командир – топором? глупость какая), и вдруг спрыгивает с коня. Я выставляю вперед кулаки, а он вдруг говорит, ты что, Хелье, совсем озверел в этой глуши, это же я, Яван! А я ему говорю, а почему перо красное, это нечестно! А он говорит – это общемировой заговор межей против тебя. Тут вдруг откуда-то справа выбегает Дир, хохочет, и кричит – межи, межи! А потом вдруг спрашивает – ты зачем с Анхвисой спишь? И тут я соображаю, что две из трех баб – действительно Анхвиса и Светланка, только выглядят по-другому, и добрее. Я начинаю смеяться,
Длинный амбар, бывший перевалочный пункт, разделен был на четыре отсека, в каждом из которых было достаточно места, чтобы лечь, и каждый из которых имел отдельную дверь наружу. Окон не было. Дверь запиралась на засовы – снаружи, естественно. Стены прочные – сруб, по краям в обло, секции в лапу. Потолок тоже был прочный, поперечные балки уложены часто, сверху перекрыто чем-то тяжелым, чуть ли не черепицей, будто городской престижный дом. Какой-то киевский рантье строил себе загородную резиденцию, но разорился, и Неустрашимые перекупили.
Положение выглядело более или менее безвыходным. Некоторое время Хелье пытался заговорить охранникам зубы, но охранники соображали с трудом, отвечали с неохотой, и интереса к судьбе пленника не проявляли. Кормили его, кидая через смотровую щель в стене, заменявшую окно, влажный хлеб, и три раза в день поили водой из лейки – нужно было подставить под струю рот. Сколько он еще просидит здесь – неизвестно. Понятно, что в живых его скорее всего не оставят, но только бы не мучили. Только бы не пытали. Ему очень не хотелось предавать Александра, и особенно Гостемила, но он знал совершенно точно, что рано или поздно, под пытками, он это сделает. Любой сделает. Для того, чтобы пытать правильно, не нужно быть специалистом. Человек – существо очень нежное, и границы, в которых он остается верным себе, очень узкие.
Утром и вечером Хелье молился, не истерически, но смиренно, прочитывая лишь Te Deum, дабы не надоедать Создателю многословием. В счастливые минуты жизни своей он вспоминал о Боге редко, и обращаться к Нему непрерывно теперь было бы просто богохульством, говорило бы, думал Хелье, о неискренности. Ага, как прижали, так сразу прибежал. А где был раньше. При этих мыслях Хелье краснел и чувствовал себя ужасно несчастным. Бог милостив, думал он. Это я бы так сказал, а Он так не скажет. Забывал раньше – дети иногда так забывчивы. Прости меня.
Кто за меня вступится, думал Хелье, дрожа всем телом, кашляя, прижимая подбородок к коленям. Никто. Мария давно и имя мое забыла. Дир ничего не знает. Александр тоже. Гостемил не найдет. Гостемил может найти Александра и сказать ему, что я исчез. И что же? Вряд ли Александр знает, где находится перевалочный пункт Неустрашимых. Мария знает. Может, Гостемил сходит к Марие? Я достаточно ему рассказал, чтобы он что-то понял про нас с Марией. Про «нас с Марией», надо же! Зазнался я совсем. Ну, хорошо, допустим Гостемил забеспокоился и действительно пошел к Марие. Не поленился, не махнул на все рукой, не заинтересовался свежеприобретенным фолиантом. Пошел. Допустим, его туда впустили. Допустим, Мария нашла несколько минут для разговора с ним. Возмущенная, гневная, отдает она приказ о немедленном освобождении верного ее пажа. Гостемил, удовлетворенный удачным исходом дела, идет домой – наслаждаться деликатесами, читать фолианты, принимать омовения с благовониями, ругать чернь. Ходить по хорловым теремам. Неустрашимые ставят в известность о приказе Марии главного, и главный поспешает сюда. А главный – как раз тот самый и есть, который меня сюда засадил. Да, неприятно…
Недостижима покинувшая сей мир Евлампия, и почти также недостижима Корсунь. Хороший город Корсунь. Впрочем, политики злопамятны, а Неустрашимые злопамятны вдвойне. И ничего не стоит послать в Корсунь, город изгнанников, человека с колчаном стрел. И будь ты хоть самый лучший свердомахатель в мире, и охраняй тебя хоть все мужское население Корсуни, и половина женского, от стрелы, метко посланной с расстояния в сто шагов, никто еще никогда не уворачивался. Есть в Корсуни дома, а у домов есть крыши, с которых так удобно следить за тем, что происходит на улице.