Дочь любимой женщины
Шрифт:
Колени подкашивались, руки тряслись, будто Надя разгрузила тридцать вагонов кирпичей. Бывают на свете нелёгкие разговоры, но этот оказался тяжёлым в самом прямом смысле этого слова. Он вымотал её, выпил все силы. Странное, мучительное состояние: с одной стороны, она просто валилась с ног, а с другой – понятно было, что попытки уснуть в эту ночь обречены на провал. Слишком взъерошены нервы, взвинчено сердце, слишком больно в груди – больно и сладко одновременно.
– Ты устала, Надюш. Мне, наверно, лучше уйти, – проговорила Полина.
– Останьтесь, пожалуйста, – вырвалось
Устало прильнув к дверному косяку прихожей, она протянула руку. Если Полина сейчас уйдёт, умрёт какая-то частичка мамы, и ей до слёз не хотелось её отпускать. Полина, уже стоявшая у двери, колебалась.
– Вы же обещали... Обещали сделать то, что я попрошу. Я прошу вас, не уходите.
Полина помолчала немного, вскинув подбородок и глядя на девушку сквозь задумчивый прищур тёмных ресниц.
– Поймала меня на слове, – улыбнулась она. – Хорошо, как скажешь.
Вернувшись, она взяла протянутую руку Нади, приблизилась вплотную и завладела второй.
Из колонок компьютера приглушённо пел Элвис Пресли – о голубых испанских глазах, а Надя с Полиной танцевали под поставленную на повтор песню. Полина, несмотря на небольшой рост, вела в танце властно, уверенно и мягко – ей хотелось подчиняться, идти за ней, и Надя тонула в этой вибрирующей, урчащей по-звериному энергетике. Она понимала, почему мама не смогла устоять... А кто бы устоял перед этими пронзительно-насмешливыми, хлёсткими голубыми льдинками? Впрочем, синий лёд блестел в глазах Полины лишь издали. Вблизи они оказались теплее и человечнее, с толикой затаённой боли, которая проступала ярче при взгляде на Надю.
Они стояли на балконе, глядя на городские огни – с кружками чёрного чая с ароматом бергамота. Полине на глаза попалась книга – томик стихов Ахматовой с закладкой-запиской. Присев в кресло, Полина полистала книгу, долго держала в руке клочок бумаги с несколькими словами, написанными маминой рукой.
– Вот почему ты послала эту песню... В этом вся Лиза. Она и с того света нашла способ кольнуть меня в сердце, – криво приподняла она уголок рта.
У Нади снова потемнело на душе, брови сдвинулись.
– Неужели нельзя обойтись без язвительности? «Кольнуть»... Почему вы видите во всём плохое – даже в этом?
Полина положила книгу на полочку, встала. Её рука проскользнула под локоть Нади, дыхание со словами горьковато донеслось до уха:
– Это не язвительность. Просто душа в клочья рвётся от таких «посланий».
Надя не хотела плакать, но всхлип вырвался сам. Усталость этого длинного, непростого дня навалилась и доконала её. Полина усадила её в кресло, с которого минуту назад встала сама, присела рядом на корточки и держала руку Нади в своей – молча, расстроенно. Надя попыталась поскорее успокоиться, чтоб не огорчать её, но получилось не сразу. Минут пять она, поникнув в кресле истерзанной, сломанной куклой, даже не плакала, а просто вздрагивала плечами беззвучно – так же, как делала мама. Та никогда не рыдала в голос, а содрогалась вот так. И это выглядело страшнее, чем самая шумная истерика.
– Надюш... Не надо, детка. Я не хотела тебя расстраивать, прости, – еле слышно проговорила Полина,
Ещё не вполне справившись со своими собственными содроганиями, она успокоительно, ласково поглаживала Полину по плечу, по лопатке. Полина оценила этот самозабвенный, самоотверженный порыв. Её руки сомкнулись крепкими объятиями – совсем маленькие руки с маленькими ладошками, под стать её росту, но состоявшие, видимо, сплошь из железных мускулов.
– Ты сама не знаешь, какое ты чудо, Надюша. Ты – солнышко.
Сколько чая они выпили в этот долгий, полный разговоров вечер – не поддавалось подсчётам. Несмотря на смертельную усталость, Наде не спалось. В два часа она пробормотала, роняя голову на плечо Полины:
– Всё-таки пора ложиться... Мне в шесть вставать на работу, да и вам, наверно, тоже...
– Ничего, мне и двух-трёх часов хватает в «аварийном» режиме, – улыбнулась та, касаясь дыханием Надиного лба. – Но сейчас я уже старенькая, а в твои годы мне и восьми часов маловато было.
– Да ну, никакая вы не старенькая... Не преувеличивайте, – сказала Надя, не открывая намертво слипшихся глаз.
Ей хотелось отключиться прямо здесь, на плече Полины, с виду изящном и хрупком, но на самом деле крепком и надёжном, но она нашла в себе крошечную горстку сил, чтобы постелить гостье на диване и кое-как стащить покрывало со своей кровати.
– Спокойной ночи, Полина Васильевна...
– Без отчества, пожалуйста. И на «ты». – Сухие губы Полины кратко, но крепко прижались к щеке Нади.
– Хорошо, Полина Ва...
– Кхм!
– Ой... Полина.
– Так-то лучше. И тебе сладких снов, моя хорошая.
Это было странно и удивительно: знать, что в другой комнате – кто-то живой. Не скорбная пустота, а дышащее, мыслящее присутствие... И Надю накрыло тёплым и ласковым, как пуховое одеяло ручной работы, сном.
Будильник вырвал её из этого сна с безжалостностью палача. На кухне кто-то хозяйничал – кто-то родной, и сердце Нади спросонок встрепенулось, но тут же поникло под тяжестью грустной реальности. У плиты хлопотала Полина, такая бодрая и энергичная, будто она проспала полные восемь часов. Надю ждал основательный завтрак: овсяные оладьи, омлет, хрустящий поджаренный хлеб с сыром и цикорий на молоке. Окуная губы в тёплую пенку пахнущего уютом напитка, Надя спросила:
– Откуда вы знаете... Ой, то есть откуда ты знаешь про цикорий?
Ответом была улыбка с тенью боли в глубине зрачков.
– Да... Мама любила его пить вот так, – вспомнила Надя, ловя тепло чашки в сложенные куполом ладони. – Она говорила, что на воде он – совсем безвкусный. А с молоком – даже вкуснее, чем какао. Я тоже люблю его на молоке.
Удивительно, но в это утро Надя не ненавидела свою работу. Ей в кои-то веки даже хотелось туда. Небо опять дождливо хмурилось, но солнце сияло у неё в груди маленьким горячим шариком, заставляя её смотреть на вещи иначе, чем прежде. Мир не изменился, но многое изменилось в её душе.