Дочь русалки
Шрифт:
Градька несколько раз просыпался. Вермут напряженно глядел в темноту, на болото и виновато вилял хвостом, когда видел, что на него смотрят.
Весь следующий день они возвращались в Селение, а когда возвратились, уже не помышляли о подвигах. Тем же вечером последним обмылком мыла они постирали одежду, прокипятили с золой белье. День ушел на обустройство избы. После уборки, сперва генерального расхламления, а потом приложения женской руки (даже камень на бочке был вытерт от пыли) зимовка обрела черты быта. Тому способствовали и промытые окна с уцелевшими стеклами и выдерганная снаружи крапива.
Была попытка протопить печь, но дым повалил во все щели. Их забили сырою глиной, однако тяга лучше не стала. Градька полез на крышу. Он вытащил из трубы воронье гнездо и начал уже спускаться,
В тот вечер закат был менее желтым, а больше – светло-коричневым. Необходимую красноту добавлял костер. Утро окрасилось легкой охрой.
Протянулось несколько дней.
Максим, когда не рыбачил, часами сидел над берегом и что-то строчил в свою большую тетрадь. Градька, когда не охотился, не выпускал из рук топора, подправил в зимовке полы, подтесал дверь, подлатал крышу, из жердей и трех досок соорудил небольшую лаву через реку – в брод уже было не перейти.
Днем его обуял зуд строительства, отключавший мысли и чувства, но к вечеру, свистнув Вермута, он шел на болото, взбирался на кабину трактора и прикидывал расстояние сначала на глаз, а потом по вешкам. Их наставил по всей лежневке, через каждые двести шагов, но никак не мог найти логики в поведении леса. Дело было не в том, что тот надвигался – в том, что скорость его надвижения оказалась неравномерной. Не удавалось вычислить, сколько суток остается до того дня, когда лес непосредственно подступит к Селению. Были дни когда подлесок глотал то пять-шесть вешек за сутки, иногда всего одну-две, а то он сразу делал прыжок в километр. Градька терялся. Он делился своими соображениями с Максимом, тот сам порывался идти на болото, но Дина категорически не хотела оставаться одна и не шла с ними. Она признавала только один маршрут: изба – костер – река.
Вечерние краски с каждым днем становились все более темными и насыщенными. Закаты уже были цвета той молодой сосновой коры, что и канувшие за лес глаза помлесничего. Будто он на них смотрит оттуда…
В этот поздний час Градька вскакивал и с новой силой принимался рубить большой, со стенами и крышей, похожий на ковчег плот. Максим ему не помогал. Словно понимал, что это не столько средство спасения, сколько средство забыться.
Ночами, сидя, как всегда, у костра, Максим начинал говорить очень длинно и выспренне. Словно произносил речь в суде – в защиту себя и всех, на земле живущих. «Совесть – хрупкий кораблик», находил он неожиданные сравнения, «хрупкий кораблик, проплывающий между Сциллой морали и Харибдой нравственности. Одна говорит: не делай того-то, другая – делай то-то. Эти скалы начинают смыкаться, как только кораблик-совесть к ним приближается. Медлить меж ними – самоубийство. И самоубийство – осознанно медлить. Нас убивает не решение что-то делать или не делать, не нравственность, не мораль. Нас убивает наша нерешительность. Вот животные, они никогда не медлят». И Максим отворачивал голову, подставляя Градьке затылок. Тому и правда порой хотелось взять головешку и со всей силы стукнуть по этому черепу. А там хоть под суд!
Прошло три дня.
Река уже сильно взбухла и грозила разлиться, хотя вода по-прежнему оставалась прозрачной, чистой. Максим с утра до вечера проводил на реке, ловил рыбу, отводя душу на каких-то непуганых хариусах, хватавших почти на голый крючок.
Градька приносил мясо. Он старался беречь патроны, но слишком много было соблазнов: то попадался жирняга-селезень, то высыпали на елке рябчики, похожие на большие пернатые черные шишки. И, как шишки, они не пугались выстрелов.
Дина пыталась готовить еду, иногда у нее это получалось. У них давно закончились все припасы. В последнем коробке спичек оставалось всего лишь несколько штучек, их берегли, а поэтому костер горел теперь круглые сутки. Проблемы не было только с солью: в подклети лежала глыбами соль-лизунец, запасенная еще годы назад охотниками. Градька дробил ее топором, мелкая шла на еду, с крупной – вялили рыбу, а один кусок этой каменной соли он постоянно носил в кармане…
На болоте появлялось все больше лосей. Звери все чаще выходили на открытое место, служа провозвестниками того, что кольцо леса продолжает сжимается. А однажды, придя на болото, Градька увидел подлесок уже поглощающим трактор…
С первого выстрела, пропитанная соляркой ветошь не загорелась. Пришлось слить бензин из бачка пускового двигателя. Но затем, поддавшись дурной и минутной прихоти, Градька дернул за шнур пускача и с минуту, пока в карбюраторе не иссяк бензин, наслаждался отсутствием тишины. Этот истошный, железный, закладывающий уши рев постепенно завел и Градьку. Он сперва лишь открывал рот и морщился, а потом тоже, закинув голову, заорал – что есть мочи, на лес, на небо, на бурый, сосновой коры, закат – на себя, на людей, на Вермута, поджавшего хвост и бежавшего прочь. Пока в предсмертной тоске орало железо, что завтра начнет обращаться в ржавую пыль, орал и Градька, не слыша себя ушами, но лишь изнутри. Он орал как никогда в жизни. Орал, как могли орать только его пещерные предки, не могущие иначе выразить, как им плохо. Орал, как последний на Земле человек, изгоняя из мозга остатки не нужного больше разума.
Потом выстрелил в мокрую от бензина ветошку и ушел, не оглядываясь. Отраженные сполохи красно играли по всей широкоэкранной опушке соснового бора.
Утром еще висела над лесом белая дымка, к полудню она растаяла.
Новый лес пересек болото буквально на следующий же день, но еще неделю стоял против бора, словно принюхивался. Не входил и не обходил. Было странно видеть этот короткий отрезок дороги, что одним концом уходил под волну подлеска, а другим утыкался в стену деревьев, как в стену острога. Но и эта нейтральная полоса существовала недолго. Настал тот день, когда новый лес пошел через старый. Новый бор через старый бор. Впереди неслась какая-то тепличная влажность, воздух был горяч, влажен, но мох под ногами ломок, будто его забыли полить… Бог – это поливальщик мха, думал Градька и не видел Бога вокруг. В этой прозрачной, но явно имеющей внешний предел теплице летели на землю одни исполины, и подрастали другие. Можно было протянуть руку и оторвать верхнюю почку у ближайшего деревца, растущего возле поваленного ствола. А потом наблюдать, как боковые ветки обзаводятся новыми точками роста, и одна из них побеждает другие. И тогда сосна начинала расти перевернутым вниз головой вопросительным знаком.
Иногда, тоже вниз головой, свешивался с высокой ветки одинокий глухарь, вопрошая стоящего внизу человека: ты кто?
– Ужо покажу, – отвечал ему Градька, стукая по бедру стволом висящего на плече ружья. Но стрелять не стрелял. С тех пор, как к Селению вышла медведица с медвежатами и явно не полюбила Вермута, Градька всю дробь и картечь из еще остававшихся трех снаряженных патронов переплавил на пули.
– Ну что, стоит?
Дина уже поднялась и умылась, пожевала сырой дикой репки, которую ей предлагали теперь взамен зубной пасты. Он была в синей, наверное, чистой, но мятой рубашке и в черных джинсах, в каких была и всегда. В последнее время что-то в ней изменилось. В ней появилась мягкость, но это была какая-то ожесточенная мягкость. И даже ее равнодушие к тем вещам, что тревожили Градьку да и Максиму, не было уж совсем беззаботного свойства. Наоборот, ее что-то заботило, но заботой, о которой они не догадывались.
– Лес, я спрашиваю, – повторила Дина, вешая над огнем чайник.
– Стоит. Опять стоит, – ответил Градька, верхом сел на плаху, снял сапоги и вытряс труху в костер. – Максим где?
– Там, – кивнула на реку Дина. – Гоняется за своей щукой, последнюю железную ложку забрал на блесну. А мелких вон сколько уже принес.
Она поболтала ведром и принялась чистить рыбу.
Градька вытянул свое тело по плахе, заложил руки за голову и закинул ногу на ногу, шевеля в воздухе пальцами ног. За ногой, в разогретом струящемся воздухе хорошо виделась вырубка, будто стриженая голова новобранца с пропущенными клочками волос – недорубами.
– Лес везде стоит, – повторил Градька. – И в бору стоит. И вверх по реке стоит. И на просеке. Везде стоит.
– Может, он передумал расти?
– Поди бы неплохо.
– Слушай, Градь, а что, если он не будет больше расти? То есть, расти, но стоять?
– Угу. Максим вчера говорил, все растет стоя, только мы – лежа. Звери ведь не ложатся, только подгибают ноги. Их вертикальный вектор, он говорит, всегда строго вверх. Как у деревьев их точка роста, верхняя почка. У нас тоже там, где родничок у ребенка. Тоже вверх, но мы-то ложимся…