Доказательства сути
Шрифт:
А назавтра приехал к воротам дома дребезжащий «пазик» и под свинцовым отсыревшим небом отвез ее, Сережиных родителей и немногочисленных знакомых в ритуальный зал – отпевать раба божия Сергия. Когда она подошла к гробу, обитому праздничным бордовым плюшем, опять поразилась умиротворенному лицу мужа. Рассматривала остро-восковой его профиль, руки, от которых служителям морга удалось оттереть даже старые табачные пятна, и тихо ахнула, когда увидела на шее грубый шов через край толстой серой ниткой.
– Ой, Сереж, как зашили тебя грубо, – прошептала она. – И вокруг головы веночек этот дурацкий из тряпичных гвоздик, пошлость какая… Зачем мужчине веночек…
И тут же поняла – трепанацию делали, вот и прикрыли веночком.
Сбоку пристроился свекор и снова зазудел о неисповедимости жизненных путей, от этой бесконечной трепотни ей стало еще тошней, но она
Пришел батюшка, роздал свечи, возгласом «Благословен Бог наш…» начал отпевание. Она смотрела на пламя своей свечи, ежилась – в зале было холодно, думала, что надо держаться, еще ведь на кладбище ехать, потом немудрящие поминки, и тогда она отдохнет, будет долго стоять под горячим душем, закутается в плед, под боком пристроится Жам, можно будет почитать что-нибудь общеукрепляющее… И скоро Пасха, душа утешится, быть может, и снова покатится жизнь, осененная благим одиночеством. Странно, что слез совсем нет, это плохо, значит, всё копится внутри и может прорваться в неподходящий момент. Так что антидепрессанты – двойную дозу – с этого дня обязательно.
Кладбище, Мыльная гора, казалось бесконечным как расширяющаяся Вселенная. Автобус вяз в раскисшей глине, рычал, встряхивался будто взмокший пес, и гроб внутри подпрыгивал и раскачивался, она придерживала его за край, боясь ненароком коснуться ледяного тела мужа. Наконец приехали, к могиле надо было пробираться по жуткой грязи, петляя среди свежих сырых холмиков с пластмассовыми венками. К месту последнего упокоения, кроме могильщиков, поначалу не подошел никто – боялись увязнуть в расползающейся по краям могилы глине. На холмик водрузили гроб, весенний ветер играл лентами на венках, шевелил лепестки тряпичных гвоздик и кружева обивки. Она подошла все же, еле вытягивая ноги из жадно чавкающей земли.
– Прости меня, Сережа, – прошептала она, прощаясь с фарфоро-желтым его лицом.
Гроб заколотили и принялись опускать в могилу. Оказалось – вырыли короче, чем надо, гроб не лез, пришлось спешно подкапывать, могильщики с брезентовыми лицами, матерясь, пихали его в чрево земли, дабы не задерживать процесс получения денег и водки. В конце концов гроб громко плюхнулся оземь и наверх из могилы выметнулась волна мутной воды – сыро было после бурной апрельской оттепели. Муж ее племянницы, Дмитрий помог поставить простой деревянный крест.
– И больше ничего, – сказала она. – Глупо-то как.
Глава вторая
Попытка отдышаться
На девятый день Сережа ей приснился. Он вошел в их спальню в темно-сером костюме, который был куплен с первого ее гонорара и кипенно-белой рубашке. Стоял возле постели и смотрел на нее. Потом стал раздеваться, и снятые им вещи вдруг исчезали из его рук.
– Сережа, ты же умер, – прошептала она.
– Нет, – хмуро отрекся от факта смерти он. – Живой я.
– Но я сама видела, у тебя на шее шов после вскрытия!
– Ерунда все это, жив я. Только спина у меня вся в прыщах, – он снял рубашку и повернулся спиной. – Выдави, уже созрели.
Она проснулась с задушенным в горле воплем, села в постели, вцепившись в Жама, который принялся лизать ей руки. Поняла, что уже больше не уснуть, встала и отправилась на кухню готовить чай.
После чая, гуляя с Жамом, она отправляла эсэмэски подругам, прося помянуть Сережу, помолиться за него. Подружки были не то чтобы верующие, однако констатирующие бытие Бога, так что просьба могла подействовать на загробную мужнину участь. Подружки отвечали сочувствием, а, собственно, чем еще они могли ответить? Она вдруг поняла, что на самом деле вокруг нее нет никого близких – ни кровных, ни духовных, чтоб просто выреветься на доброй и понимающей груди.
Поздняя Пасха расщедрилась на солнце, гомонящих воробьев, купающихся в лужах голубей, котов, восседающих на заборах с изяществом медитирующих даосских монахов. Небо рвалось за свои края, вздувалось куполом, как мокрая простыня на веревке; ошалевшие от вешней свободы пчелы истерично жужжали в воздухе и звучно шмякались об калитки и окна, оставляя на них капельки желтоватого будущего прополиса. На деньги, оставшиеся от похорон, она купила простенький фотоаппарат и теперь упражнялась в съемке, регулируя режимы, фотографируя то полянку мать-и-мачехи, то соседского кота Фиму, то свежераспустившиеся крокусы… У нее возникло неотвязное и властное желание зафиксировать каждую мелочь настоящее-уходящей жизни, словно эти снимки были доказательством ее собственного существования. Эти подснежники, эта ветла, этот родник, храм и парк – они есть только потому, что она увидела и остановила их движение в небытие с помощью легкого нажатия кнопки спуска. Она подумала, что истинная жизнь, истинная сущесть – это одномоментность и есть. Имелся у нее некогда знакомый докторской степени по философии, чье сознание было насмерть заякорено на Мишеле Фуко и Жане Бодрийяре; так вот он на ее пируэты с фотокамерой цедил презрительно, что она всего лишь плодит симулякры. Ну и что ж, пусть симулякры, отвечала она, но как с ними здорово жить! Чего не сказать о тех же Кьеркегоре и Хайдеггере… А разве вся наша жизнь не есть бесконечный процесс производства симулякров и симулякров симулякров? Слава небесам, философ благополучно исчез в нехоженой дали, лелея свое одиночество, и ей остались малые невинные радости вроде сочинения стихов и опять же съемки с двадцатикратным зумом.
Набежавшее на город лето, назойливое и вздорное, лишь добавляло забот и долгов. В пустынной библиотеке она вновь и вновь пыталась вылепить из глины фразеологизмов нечто похожее на жизнь, о которой будет интересно читать. Не выходило. Тем более, что в душе обосновалась непонятная всеединая злобность, сродни паранойе и биполярному расстройству одновременно. Она старалась это давить в себе, чтобы не превратиться в бешеную и надменную тварь, которая видит вокруг не лица, а рожи, плоские, глухие рожи как на картинах Босха. Жизнь вокруг то заливалась идиотским смехом, то сплетничала и мыла кости, то капризничала и ныла, то пьянствовала и материлась, словом, делала все, чтобы стать еще сложней. И когда промозглый сентябрь возвестил о себе ударом дождевых капель в окна, она поняла: надо бежать.
Но куда? Как-то по телевизору она увидела передачу о Плёсе, кротком городке Ивановской области, и возмечтала уехать туда, даже стихотворение написала: «Я так хочу уехать в Плёс, жить в доме с окнами на Волгу», и прочее благостно-возвышенное, нутром понимая, что никуда она не уедет от родных могил и от отца. Страна бредила грядущей зимней Олимпиадой, под это спортивно-благородное дело в городе решили закрыть несколько библиотек, списывались тонны когда-то нужной и ценной литературы, остатки увязывались и передавались в резервный фонд, которому тоже, быть может, грозила печальная участь забвения. Естественно, она тоже увязывала, паковала и таскала, отрывала обложки с собраний Горького и Диккенса, Айтматова и Фицджеральда. «Цветочки Франциска Ассизского» отправлялись в макулатуру вместе с «Молодой гвардией», советская фантастика бесславно гибла вперемежку с Чейзом и Макдональдом… Твердые переплеты старых изданий отрывались от книжных тел неохотно, словно присохшие бинты от ран; она понимала, что книги тоже чувствуют боль, и находила в этом сладострастное утешение – не я одна страдаю, меня не печатают, а вас просто уже не читают! Облака в штанах и тигровые шкуры, дикие розы и голубые чашки, пышки, малахитовые шкатулки, всадники без головы и кладовые солнца, кондуиты, Швамбрании, Солярисы, Нарнии, – всё величие и бессилие культуры превращалось в связки старой бумаги. Она чувствовала себя убийцей, социопатом: ведь, уничтожая книгу, она уничтожала ту сферу чистого интеллекта, ту энергию мысли и восприятия, которую книга годами создавала вокруг себя; убивала память о всех читателях, о всех руках, что ее держали жадно, любовно и нетерпеливо. Конечно, на Западе на книгу смотрят утилитарно: информация устарела – из книги можно вырезать всякие арт-объекты от перстней до горных кряжей, но попробуй вытворить такое в России, подымется вопль: как, на святое? Типично русская черта: уж лучше святое уничтожить до основания, но только не придать ему новую форму или содержание. Когда ломать – не так душа болит.
Она злобно размышляла об этом, увязывая пачки шершавыми от пыли пальцами, кипя внутри от вселенской глупости, в которой приходится участвовать, и тут тренькнул телефон, возвещая о новом СМС.
Эсэмэска была от давней читательницы, живущей на такой окраине России, что и помыслить не хочется. «Приезжай в гости, – звала та. – У нас сейчас хорошо, самое время погулять». Она беззвучно расхохоталась: такое приглашение мог сделать человек, только погрузившийся в нирвану, не менее! Она ответила: «Извини, не могу. Загружена работой», что было правдой на сто процентов. Подруга отреагировала смайликом «Жаль» и осталась за гранью действительности Ники Перовской, библиотекарши-социопки, злобной, несчастной, неудавшейся букеровской лауреатки.