Доктор болен
Шрифт:
Он присел в уборной, стараясь вспомнить, в какой отель она переехала, где-то возле больницы. Можно, наверно, позвонить в пивную, куда она, видно, теперь зачастила, в тот самый паб, где она клеит мойщиков окон. Но уже больше двух, а в два все закрывается. Потом, с облегчением кишечника, дерзкая мысль ударила ему в голову. Одеться, выйти из больницы, поискать ее. «Якорь», вот как называется паб, где-то неподалеку. Ресторан, может быть.
Это было довольно легко. Запертые шкафчики напротив умывалки. Под музыку спущенной в унитазе воды он открыл свой; трепеща, вынул мятые брюки, спортивную куртку, галстук и рубашку. Конечно, просить разрешения не к добру. Но никто не узнает. Вошел в одну из двух ванных и стал одеваться. В зеркале видел вполне нормальное лицо, вполне молодое, вполне здоровое, массу темных
Никто не сделал замечаний, никто, кажется, не обратил внимания на него, проходившего мимо стеклянной коробки служебного отделения при палате. Сестры хихикали там над чем-то, принадлежавшим к их миру без униформы, к миру нарядных платьев и танцев. Может быть, краем глаза видели одежду визитера. Эдвин закрыл за собой тяжелую наружную дверь палаты, побежал вниз по лестнице. В коридоре к вестибюлю высоко в нишах стояли бюсты бородатых медицинских гигантов; читать мемориальную доску Эдвин не собирался. Времени нет — позади слышался негритянский певучий голос, голос того самого серьезного мороженщика.
Прозвенели звонки на уход посетителей. Все было невероятно легко. Он беспечно миновал конторку привратника, размахивая левой рукой. Выйдя за парадную дверь, получил полновесный удар осени в грудь. Ветер псом наскочил на него, покусал; листья неслись, шебаршили по тротуару, исцарапанному металлическими наконечниками тростей; пятисложная меланхолия восседала на постаменте посреди площади. Английская осень; вокруг военного мемориала со свистом проносятся крошечные мертвые души. Эдвин, ежась, пересек площадь, прошагал вниз по переулку, — многоквартирные жилые дома с одной стороны, хиромант по сниженным ценам с другой, — перешел улицу с осенними воскресными пешеходами, свернул за угол, направился прямо к ободряющему фасаду станции подземки. Подземка означает одновременно нормальность и выход. Взглянув вниз себе на ноги, он увидел, что они по-прежнему в больничных шлепанцах. Задумался, не поплакаться ли самому себе, но тут заметил на углу через дорогу паб под названием «Якорь» и неуверенно пошел на ту сторону. Рядом с пабом шел узенький переулок, куда тщетно пытался въехать грузовик. Грузовик ревел, совался вперед и назад, обдирая две стены, громыхая крылом об уличный столб. Эдвин, обойдя грузовик, обнаружил в конце переулка захудалый ресторан. Оттуда доносился тот самый перестук ножей и вилок, какой он вчера вечером слышал из-за ширм вокруг коек, только этот был погрубее. В двух грязных витринных окнах виднелись едоки. Одним из них был Чарли, неумело евший спагетти; накручивал залитые соусом комья на вилку и терпеливо глядел, как они снова шлепаются в тарелку. С ним сидел пучеглазый мужчина в берете, закусывавший бобами. Чарли открыл рот для новой попытки, обернулся к окну, увидел Эдвина. Рот остался открытым, но теперь Чарли не обращал внимания на вилку с грузом. «Заходи», — проговорил губами в окно, маня Эдвина внутрь кивком головы и свободным большим пальцем. Эдвин с сожалением указал жестом вниз на шлепанцы.
— Вряд ли вправе. Сочтут эксцентричным.
Чарли, по-прежнему с открытым ртом, прижал к окну лоб, стараясь глянуть вниз. Собаки не видно. Поколебался, то ли отправить в рот вилку, то ли выйти к Эдвину. Желваки вздулись на скулах. Триумфально кивнул пучеглазому, Эдвину, прожевал, проглотил; соломенные концы спагетти как бы в восторге ринулись в рот. Чарли, жуя, вышел к Эдвину.
— Нельзя тебе сюда. Надо обратно. Кто тебе разрешил выходить? — наступал он. — Ты ж болен.
— Дело в моей жене, Шейле. Она не пришла.
— Гони ее взашей, — посоветовал Чарли. — Я во всем этом деле руки умыл. Если свалишься сейчас на улице, ни за что не отвечаю.
— Где она? — спросил Эдвин.
— Где? Откуда мне знать, где она? Зашел сюда с приятелем перекусить. Спагетти, видал? Ни за что не отвечаю. А теперь вдвое быстрей возвращайся в больницу.
— Сначала я должен увидеть ее. — Ноги в больничных шлепанцах мерзли. Его охватила извращенная тоска по болезненной, только что покинутой теплоте.
— Прямо вон там можешь попробовать, — сказал Чарли, указывая в конец серой улицы. — Туда куча народу тащится, когда отовсюду выкидывают [10] . Клуб, так сказать. Членов нету, одни посетители. Скоро закон до него доберется. Если пойдешь, долго там не торчи. Правда, красиво, если тебя, больного, закон за незаконную выпивку заметет. Да еще в войлочных шлепанцах.
— Попробую.
— Ладно, только посматривай по сторонам. Ну а я вернусь к этим спагетти. Жутко неудобно. Итальянская пакость. — Чарли, косясь, вернулся в ресторан. Эдвин пошел вниз по улице, мимо сумеречного индийского ресторана, откуда, как ему было известно, должно было пахнуть куркумой, но вместо этого казалось, что клеем. Вышел на угол к безымянному заведению с единственным окном-витриной, закрашенным синей краской, с такой же голубой распахнутой дверью, с панелями цвета хаки. Осторожно входя, видел пол в проходе, усеянный обрывками старых изданий для любителей скачек, окурки, грязь, кукольный торс, спущенный мяч. На двух дверях в левой стене висели замки. Другая вела в кипучий шум, музыку. Он неуверенно к ней подошел и открыл. Шум жарким ударом взлетел по подвальной лестнице, согревая холодный сырой подвальный запах — для Эдвина любопытно цветочный. Ненадежная крутая лестница вела к последней двери. Постучать? Нет, сказала дверь, яростно распахнувшись. С гамом и протестами в нее был вытолкнут слюнявый уличный мальчишка в бирюзовом свитере с вышитым желтыми нитками на груди именем ДЖАД. Эдвин прижался к стене.
10
Во время описываемых в романе событий пабы закрывались в 23 часа; прием заказов на спиртные напитки прекращался за десять минут до закрытия.
— Токо попробуй ессе раз, — предупреждал моложавый семит в старом костюме, — и просто больсе не сунессся. Полусис сперва таки кое-сто. Кое-сто, сто наусит тебя больсе таких стук не пробовать. Не токо тут, — пригрозил он, — а и в любом другом месте. — У него формировалась неаккуратная лысина; шоколадно-коричневый двубортный костюм сзади обвис, пузыри на коленях. Он принялся толкать уличного мальчишку в крестец вверх по лестнице. Мальчишка разразился уличными словами. Семит со скорбными глазами вскинул для защиты подбородок и руку.
— Хреновая шарашка, — сказал мальчишка. — Куча старых хренов. — Ни капли не испугавшись, со свистом понесся вверх, звучно, раскатисто припечатывая каждый шаг, словно бочка сельди катилась.
Семит сообщил Эдвину:
— Вот сто полусяется. Я таки погубил бы это заведение, пуская сюда вот таких вот молокососов. Я это заведение погубил бы, никто больсе. — И скорбно, с отголоском левантийской куртуазности предков, увлек Эдвина внутрь. Объемистый мужчина в полосатом бумажном свитере, с застежкой на ремне в виде змеи, стоял перед ними, держа в руке пиво, застыв неподвижным персонажем пластической картины, которую Эдвин как будто зашел посмотреть.
— Я бы это сделал, — сказал он, — если б ты попросил, да ведь ты так и не попросил. — У него были мелкие, не сказать чтобы несимпатичные, усатые черты, теснившиеся, словно шрифт дорогого издания, на лице с широкими полями. Эдвин высматривал ее над головами, между головами гораздо более некрасивых мужчин и расхлюстанных женщин. Впрочем, одна аккуратная пьяная женщина средних лет в красивой шляпке спокойно раскачивалась под музыку с партнером, державшим стакан «Гиннесса». Семит опечаленно покачал головой, с карими, полными скорби глазами.
— Вот у нас тут какие дела. Ненавизуэто заведение, — признался он с горькой Моисеевой страстью, — ненавизу, как никогда нисего больсе не ненавидел.
Эдвин пробирался к стойке бара, толкаясь, извиняясь, и — вот она, Шейла, красивая, в зеленом костюме. Широко открыла ошеломленные глаза, быстро нагнетая в него облегчение.
— Милый, — вскричала она, широко разводя сигарету и стакан с джином. — Ты сбежал. Они у тебя ботинки забрали, — добавила она, ничего не упустив.