Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Шрифт:
Матушка.
— А я гляжу — свет у тебя не гаснет. Али не спится тебе, сынок?
— Не спится, матушка.
— Что так? — Мать глядит ласково, не судя. — Али сердце страхом смущается?
Спросила и глаза отвела, будто о пустом и спросила.
— Да, смущается, матушка.
— Что ж, ничего… На то ему испытание. Это, ить, допрежь дела-то у всякого смельчака бывает.
— Так ведь сам не пойму, матушка, чего и боюсь? Ведь ни плена, ни казни, ни иной какой муки! Да и не казнит он меня, ведь так, матушка?
Мать глядит на него спокойно, даже
— Что ты, Саша! Казнит!.. — Она легко усмехается. — Чай, не ты в роду старший, не тебе и ответ перед ним нести. Да и ты ему не мертвый, а покоренный нужен. Потому-то и удержали Дмитрия.
— Али ты думаешь, матушка, я покорюсь?
— Не о том теперь речь, да с тебя покуда не спрос… — Анна Дмитриевна тяжко вздыхает, и сразу становится видно, как ей тяжело казаться перед сыном спокойной. — Костяню надобно выручать, отца хоронить…
— Знаю, матушка, знаю! — Теперь Александр улыбается, дабы утешить мать.
— А Юрия ты не бойся, — говорит Анна Дмитриевна. — Он ведь лишь зверством силен, а не сердечной крепостью.
— Да я и не боюсь его, матушка. Что мне! — взмахивает он по-детски руками и осекается. — Ан отчего тот страх во мне, и сам не пойму? Да и не страх то, матушка, а точно оторопь. Ну, знаешь вот, как в лесу — за ягодой руку потянешь, а там, возле самой-то ягоды, гадючка осклизлая. Рот расшеперила, глазками смотрит, а рука-то уж чуть ее не касается… и не знаешь: то ли она сейчас кинется зубом, то ли вбок ускользнет?.. Так как-то, матушка, даже не страшно, а противно, гадко, что ли, вдруг сделается, и стоишь с той рукой протянутой, не в силах пошевелиться — не знамо, жив ли, мертв ли уже… Не страшно, а тошно, матушка…
— То-то, Саша, что тошно. Змей он и есть! — соглашается Анна Дмитриевна. — А ты в глаза ему не гляди, слышишь, сын. Вон чего тебе боязно! — догадывается она. — Странно то… Сама не ведаю, Саша, отчего и безгрешному так тяжко бывает рядом с иным нечестивым? Отчего так? Ведь и Бог за него, за безгрешного, и сил в нем не мене, ан столкнутся взглядами, так честный-то первым порой глаза опускает, словно это он в чем виноват, или слаб, или боится… А ведь другому, другому на свет да на людей глядеть заказано! Так у тебя, Саша? Того боишься, что взгляда его не выдержишь?..
— Истинно так, матушка! Не меры его боюсь, а лишь того, что с ним мериться буду.
— Переступи через то. Знай, сколь он низок, и не бойся его. Бог с тобой будет.
— Матушка… а пошто Бог оставил отца, когда его убивали?
— Не так то, Саша! — мягко укорила сына Анна Дмитриевна. — Отец сам встал за Бога, страдания принял за Него и за нас. Смерть смерти рознь, знаешь ведь?..
— Знаю.
— Ну, пойдем же! Помолимся с тобой вместе.
— Пойдем, матушка.
Ночь. Тихо в тереме. Двое стоят на коленях перед строгими, темными ликами, что в колеблемом свете лампадки глядят с отцова иконостасца то сурово, то ласково.
Тихой и ясной речью плывут слова к Господу:
— Не дай, Господь, бесславной смерти чадам Твоим.
— Не дай, Господь, забвения, но дай покой убиенному слуге Твоему благоверному Михаилу…
— Не дай, Господь, гнева в сердце и ярости, но дай нам крепости на врагов Твоих…
— Не дай, Господь, неправде служить…
— Не дай, Господь, восславиться на Руси бесчинной, преступной власти…
Услышь, Господи, о чем просят они!
Неровно вервие горит в масляной плошке: то вспыхнет ярко, то чадом зайдется, колеблет тени по бревенчатым стенам боярской горницы. Мал круг света от этой плошки, да болыне-то и ненадобен — двое тесно сидят за столом, голова к голове, так, что тень от них одна-одинакова, ползет-уползает в угол, там, в углу, и вовсе воедино сливаясь — не отличить.
На столе давно уж пустая братина, нужно б девку позвать — донести вина, да, видно, и вино им уже ни к чему. И без вина больно крут идет разговор…
— Эх, братка! За тобой я пришел! Слышь ты меня-то?
— Слышу.
— Сам видишь — не будет здесь боле покоя. Сомнут Даниловичи Михайловичей! Уходить пора!
— Легко сказать — уходить! Куда?
— Али я тебе не талдычу полночи? Говорю тебе: на Москву иди, там ныне праздник-то!
— В чужом-то пиру незваному гостю похмелье. Как чашей-то обнесут, что мне прикажешь — обратно бечь?
— Да зачем же обратно, братка! Говорю же: сам князь Иван меня за тобой послал!
— Так еще повтори. Сам Иван, говоришь?
— Говорю же! Он впрок мыслит — люди ему нужны! Не ныне, так завтра понадобятся… Слышал он про тебя. Сказывали ему, как ты корел-то давил, а на Твери-то тебя чуть не бесчестили…
— Ладноть!
— Брат твой, говорит, москович природный. То, что отец ушел, — отцово и дело, отцова и вина, он, мол, за нее головой заплатил. А, мол, его вины передо мной нет ни в чем, нечего ему и горе мыкать в чужой стороне. Пусть, мол, назад бежит… Я, говорит, ему и отцово верну, и новое выплачу, коли заслужит…
— Больно стелет мягко!
— Так ты и верь ему вполовину и то внакладе не останешься, слышь, что ль?! Ан здесь-то многого ты достиг?
— Куда!..
— То-то! Вот батюшка и голову за них сложил, а много ли чести? Слыхал я, как по сю пору его срамотят…
— Так что ж, вполовину-то?
— Да уж так — вполовину! Князь-то Иван тоже… прижимист. Зело скуп — в батюшку. Однако, коли заслужишь — озолотит. Слышь, что ль? Ступай, брат, на Москву! Сколь за отцом деревень-то стояло, знаешь ли?
— Так, ить, не мало.
— То-то! Коли и половину отдаст, и то не последним на Москве боярином станешь!
Душно в горнице и до того тихо, что, кажется, слышно, как шевелятся в головах от мыслей мозги.
— Ишь, половину!.. Мало!
— Так ведь как поклонишься и ко двору придешься, может, и все отдаст!
— Так, ить, и. ты, поди, запросишь чего?
— Что ж, запрошу… Так я ведь, Федя, не чужой тебе! Хоша и не единоутробный, а брат. Все же, как ни суди, а от одного мы корня-то! Али и по сю пору не веришь, что я брат твой?