Долгий путь к себе
Шрифт:
Вся Польша глядела на князя с надеждой. Оссолинский с королем трех дней не навоевали, а он, князь Иеремия, семь недель в осаде сидел, будь у него все войско — привел бы ныне на веревке и Хмеля, и хана. Слава Вишневецкому! Дать ему булаву!
Богдан Хмельницкий держал на ладони монету. Свою монету. Собственную. Его, Богданова, имени. На одной стороне имя, на другой меч. Пани Елена увидала монету и воскликнула:
— Богдан! Ты теперь совсем как царь.
— Я гетман, — сказал сурово Богдан. — Выбрось из головы эти дурости. Ты баба, вот и наряжайся. Мало, что ли, я тебе всякого навозил?
— Я возьму эту монету себе
— Возьми! — и тут гетман щелкнул себя ладонью по лбу. — Я же тебе этакую забаву привез!
Вышел из комнаты, распорядился, и скоро дюжие казаки внесли и поставили у стены то ли колоду, то ли буфет. Пани Елена, обиженная Богданом, посмотрела на сей подарок искоса, но тут словно с глаз ее спала пелена, обида прошла. К ней в комнату прибыл сам древний Краков. То была копия собора Девы Марии. Собор-часы. Казаки поставили часы к стене, ушли, но один человек остался.
— Разрешите завести? — спросил он гетмана.
— Заведи, Крюйс.
Человек открыл ключом дверцу, что-то сделал с механизмом, перевел стрелки. Ключик спрятал в тайник, под крышей.
— Завода хватает на сутки. Механизм на диво тонкой и сложной работы, неумелые руки могут его искалечить.
— Хорошо, Крюйс. Будешь приходить и заводить часы сам, — сказал Богдан.
Часовых дел мастер откланялся.
И четверти часа не прошло, как на башне собора отворилась дверь. В двери появился трубач и заиграл сигнал. Он сыграл его трижды и скрылся, дверь за ним затворилась.
— Чудо как хорошо! Богдан, радость моя, благодарю тебя за подарок!
Пани Елена обняла сурового своего мужа и поцеловала.
Гетман оттаял, но им помешали.
— Кто? — спросил Богдан.
— Я, Выговский, — ответили из-за двери, — Русские послы ответа ждут.
— Ах, им ответ нужен! — вспылил Богдан, и шея у него покраснела от досады. — Иду.
Перед гетманом стояли два серьезных, непугливых человека. Один одет, как мещанин, другой в стрелецком кафтане. Приехали они от путивльского воеводы Прозоровского с письмом. Богдан принял письмо, тут же прочитал. Воевода требовал наказания городовому атаману Конотопа за то, что в грамоте написал титул московского царя непригоже, не сполна. И еще воевода жаловался на казаков, которые своевольно переселяются на земли Московского государства.
— Не успел я из обоза домой приехать, а с государевой стороны уже поехали с жалобами… Только я знаю и вижу. Ездите вы для лазутчества. Вот и скажите своему воеводе: не только мои люди на земли ваши садиться будут, но пусть и меня с казаками в гости под Путивль к себе ждут вскоре. Вы за дубье да за пасеки говорите, а я все ваши города и Москву сломаю! Кто на Москве сидит, и тот от меня не отсидится за то, что не помог мне ратными людьми на поляков. Я с вашим государем не мирился и креста ему ни в чем не целовал, а который польский король с государем мирился и крест целовал, тот помер. Мог бы государь, Бога не боясь, помочь нам, да не помог. А потому говорю вам не тайно, в открытую: ждите меня под Путивль и под Москву. Вон с глаз моих!
Посланцы повернулись, пошли от гетмана, и он закричал им вослед:
— Казнить бы вас, лазутчиков, да я вам эту казнь отдаю! Получше вас королевские послы были — и тех я казнил!
Обида клокотала в Богдане. Такую победу у него украли под Зборовом! И все московский царь! Он, видишь ли, клятву преступить не может. Государи для того и клянутся, чтоб жить без оглядки. Клятвы в книге судеб, а книги те на небе, никто их не видел, не читал, кроме Бога да его святых писарей.
Однако
— Крымский хан звал меня повоевать Московское государство. Я Московское государство воевать не хочу и крымского хана от того злого дела отговорил. Я хочу государю вашему служить, где ни прикажет. Разве так бы мы теперь стояли, пожалуй нас государь помощью военной. Ляхи теперь опять воспрянут. Опять быть войне. Ну как же мне царю московскому написать, что сказать, чтоб пожалел он нас?! — и заплакал настоящими слезами.
Савва Турлецкий возвращался в свой замок, отправив наперед полтысячи наемников. Торжественный вход он решил превратить в трагически-умильный праздник. Все было придумано замечательно. Сотни детей, стоя по обочинам дороги, распевая духовные гимны, будут закидывать открытый возок епископа осенними цветами, девушки в нарядных одеждах образуют коридор из вершинок осенних берез и других деревьев, у которых листья златобагряны. По тому коридору епископ, выйдя из возка, проследует в храм. На паперти он повернется к пастве, благословит ее, и все люди станут на колени, а он скажет им: «Кто старое помянет, тому глаз вон!» И, отслужа молебен, велит поставить во дворе три бочки с собою привезенного вина и велит изжарить трех быков.
Народ стоял и ждал приближения процессии. Впереди монахи-доминиканцы несли вчетвером большой латинский крест, за ними шли церковные чины со знаменами, несли на носилках деревянные статуи святых Яцека и Станислава — покровителей Малой Польши, и, наконец, двигалась повозка в виде ладьи, в которой восседал в полном облачении Савва Турлецкий.
Дети действительно стояли с цветами, а девы с ветвями, но почему-то цветы не летели под ноги шествию.
«Сигнал, что ли, забыли дать?» — нахмурился его преосвященство и поднялся в ладье, чтобы благословить народ. Едва епископ встал, как в него полетели цветы, но к цветам было прицеплено еще кое-что: дохлые кошки и дохлые крысы, тухлые яйца, кочаны провонявшей капусты, коровьи лепехи, конские котяхи…
Девы, вместо того чтобы устроить свод из веток, стали лупить монахов и священников. И такое пошло безобразие, такая пошла вонь, такой сатанинский смех, что монахи кинулись бежать, как бараны, сквозь строй детей и девиц, получая свою порцию гадости и побоев.
Укрывшись за стенами замка и еще не стерев с лица и одежды нечистот, епископ с бранью накинулся на командира наемников:
— Куда вы смотрите! Почему допустили надругательство над священством? — и приказал: — Немедленно поставить виселицы. Две дюжины виселиц. И чтоб ни одна не пустовала!
Смех перешел в рыдания, солдаты вышли из-за стен и стали хватать людей, но рыдания тотчас заглушила пальба. Явились казаки и отбили своих.
Ночью Савва Турлецкий с пани Деревинской бежал потайным ходом в разоренный дом над озером и оттуда через заходившую ходуном Украину в Варшаву.
Павел Мыльский, отпустив повод, ехал над рекою, и сердце у него билось, как бьется птаха в ладонях. Страшно ему было и хорошо. Оттого хорошо, что наконец-то Бог привел в родные края. Только чем оглоушит родина непутевая? Может, и грех такое о родине сказать, — сами, знать, непутевые, коли покоя нет, да ведь родина — не земля, не вода, не небо. Родина — это сразу все: и земля, и вода, и небо, и люди, и дома, птицы на деревьях, скот на пастбищах, запах дыма, запах еды, запах питья, запах волос любимой… Потому что все это на земле неодинаково, все не так, как за соседним бугром.