Долгий путь к себе
Шрифт:
— Алла-а-а!
Вой то относило ветром, то набрасывало на лагерь, и тогда сверлило уши, сковывало мозг смертным ужасом.
Тявкнула, как щенок перед волком, предупредительная пушечка, но люди уже пробудились и цеплялись за свое оружие, унимая в себе страх.
«Припоздал Иса! — думал Тимош, глядя, как поднимается солнце. Солнце было летнее: еще не оторвалось от земли, а уже било в глаза так, что взор застилало черными кругами. — А ведь он хитер! — обрадовался Тимош за Ису. — Солнце пану Калиновскому в глаза…»
Молодой казачий командир беспокоился за своих пластунов: не обнаружили
Иса не торопился вести людей под пули. Нашумев, он остановил войско на выстрел от редутов. Поляки дали залп из пушек и ружей. И татары охотно ушли в степь, но тотчас развернулись, атаковали… И атака эта опять была ложной.
— Не стрелять! — прокатилась команда по рядам защитников.
Татары пошли в третий раз, и тут стряслась непоправимая для лагеря беда. Стога сена, склады фуража взвились к небу гигантскими фитилями. Воинов обдало жаром. Ветер срывал огненные шапки горящего сена, бросал на окопы.
— Алл-л-а-а-а! — завыли татары, бросаясь на лагерь.
— Пали! — надрывали глотки командиры.
Грохнул пороховой склад, поднялся иссиня-черный, перепоясанный огненными лентами столб. Земля ушла у них из-под ног.
Войско Калиновского перестало быть войском. Оно превратилось в отдельных несчастных людей, ищущих хоть какого-то — Бог с ним, с позором! — но спасения. Только и спасения не находили. Из леса, с тыла, напали, поражая пулями, казаки. От жара горящих складов железные доспехи накалялись — не было спасения на Батожском поле.
— Ну, отец, думай о себе сам! — Стефан Калиновский с хоругвью пошел на татар в лоб, прорвался и стал уходить в степь по дороге на село Бубновку. И ушел бы. Да на мосту через речку Собь конь его, перескакивая через трупы, поскользнулся в кровавой луже, рухнул, и Калиновский вылетел из седла, успев удивиться: «Что же здесь было за побоище?!» Рыцарь ударился спиной о настил и сорвался в воду.
Иноземные доспехи спасли его от пуль и сабель, но в речке обернулись погибелью. Тонул и думал: «Кто же послал мне такую смерть?»
То была дьявольская работа пана Комаровского. Опасаясь расплаты за побег из военного лагеря, он решил перехитрить будущих судей. Кто сказал, что это бегство? Это карательный рейд против взбунтовавшегося быдла.
И две сотни конников, две сотни трусов напали на спящее мирное село и устроили малым и старым кровавые крестины.
Батожский лагерь корчило судорогами агонии.
Мартын Калиновский, не в силах обуздать панику, снова укрылся на редуте немецких солдат.
— Будьте мужественны! — размахивал он саблей. — Жив остается тот, кто не теряет головы. Бейтесь! Бейтесь! Бейтесь!
Старый гетман готов был проявить чудеса храбрости, но казаки лишили его и этой привилегии. Они, не желая терять людей, окружили редут пушками и принялись расстреливать иноземную пехоту, обученную не прятаться и перед самим адом, знавшую секрет погибать с профессиональным достоинством… Хватило немцам науки не запросить пощады, но это все, что они смогли сделать для коронного гетмана Речи Посполитой.
Когда пушки смолкли, в оглашенную тишину разбитого редута ворвались татары, прикончили раненых и уцелевших, сыскали Калиновского.
Оглохший, контуженный, он поднялся с земли с саблей в руках. К нему подскочил на коне татарин, подставил ятаган к лицу, повел влево, и Калиновский проследил за ятаганом, мучительно напрягая рассеянный взгляд. Он знал, что необходимо сделать то, чему учился с малолетства, что умел всегда, и не мог вспомнить, что же он умел. Он сжимал в руках саблю и никак не мог соединить в одно распавшийся мир. Татарин повел ятаганом вправо, и гетман покорно потянулся за ним глазами. И тут лезвие сверкнуло, свистнуло — и старая голова гетмана отлетела прочь. Он мог бы погордиться собою: рука его так и не выпустила саблю.
Татарин насадил голову гетмана на пику и поскакал со своими товарищами в степь, туда, где стояли нуреддин и Хмельницкий, старый Хмельницкий.
Нуреддин был молод, но сведущ в науках и знал правила обхождения. Он несколько лет жил на острове Родос, где турки устроили Гиреям золоченую клетку. Отсюда счастливчики уезжали в Крым на царство, сюда возвращались испытавшие гнев падишаха. Здесь находили смерть свою те из Гиреев, что были неугодны Порте.
Богдан Хмельницкий знал о ходе битвы, знал, что его сын добивает разгромленного врага, а потому устроил в скромном белом шатре своем в честь крымского царевича пир, удивив простотой утвари, еды и питья.
— Я доволен! — говорил Хмельницкий. — Слава Богу, управились с паном Калиновским до Ивана-медвяны. На Ивана, говорят, росы бывают вредные.
— Разве могут помешать росы, даже ядовитые, удару конницы? — удивился нуреддин.
— А кто его знает! — сказал Хмельницкий серьезно. — Управились до этих самых Ивановых рос, и на сердце спокойно.
— Шагин Гирей был воистину сокол, но дурной астролог нагадал падишаху Ибрагиму, будто Порте грозит смертельная беда от человека с именем птицы. Ибрагим был слаб разумом. Он испугался и приказал составить список знатных людей, которые носили имена птиц. Кто-то из услужливых евнухов указал на Шагин Гирея. Знал бы отец бедняги, что, давая сыну гордое имя «сокол», он обрекает плоть свою на золотой шнурок… Впрочем, я тоже человек суеверный. Когда я попал в Родосскую тюрьму, мои четки потрескались, я сам видел это. Но беда миновала, и я нашел мои четки совершенно целыми, без единого изъяна.
— Ваше высочество, хотите научу невеликому колдовству, которое оберегает жизнь в походе? — спросил Богдан. — Меня этому обучила Маруша. Она, бедная, под Берестечком погибла.
— Что же это за колдовство? — Царевичу нравился разговор.
— Как будете уходить в дорогу, велите жене на зеркало воду лить.
— И что же будет?
— Вернетесь ясным, как зеркало.
Нуреддин засмеялся, радостно засмеялся.
— Мне одна повитуха сказала, — нуреддин вдруг понизил голос, — если мальчик стоит во чреве на ногах, то родившись, он будет хитрый, как черт. Гетман, наверное, не знал, что великий хан, мой старший брат, пребывал во чреве, стоя на ногах.