Долгое дело
Шрифт:
Вера Михайловна прошлась по узкому заприлавочному коридорчику и стала в его конце, оглядывая простор стекла, света и полированного дерева. Стоишь ты посреди каменного блеска… Да что там блеска — посреди бриллиантового сияния стояла она тихо и одиноко, как заброшенная. Страна разбогатела, но не настолько, чтобы за бриллиантами копились очереди.
В этот тихий отдел её перевели из-за больного сердца. Она согласилась, хотя от безделья скучала, путалась в этих каратах, товар свой не чувствовала и тайно ждала, что её сократят. Слишком накладно
Людочка из отдела бижутерии, такая же яркая, как и её синтетические броши и кулоны, пролетела узкий коридорчик и заговорила стремительно и туманно:
— Вера Михайловна, концерт по заявкам. Будете?
Лишь после третьего вопроса прояснилось, что корреспондент радио собирает пожелания для концерта по заявкам работников торговли.
— Заказывайте для себя, — отмахнулась Вера Михайловна.
— Вы старейший работник, у нас одна эстрада, закажите классику.
У них одна эстрада… Был у Веры Михайловны заветный романс, который почти не исполнялся и который бередил в ней то, что должно лежать в душе тихо и нетронуто до конца жизни. Закажешь, да ведь могут высмеять.
— Я старинные романсы люблю.
— Ха, любой.
— Тогда вот этот… «Не уезжай ты, мой голубчик».
— Не уезжай ты, мой… кто?
— Голубчик.
Людочка молча блестела модными очками и чешскими бусами. Видимо, хотела переспросить. А может быть, рассмеяться.
— Я запишу, — сказала она, доставая блокнотик из синего фирменного халата.
— Чего ж тут записывать…
Несусветные названия эстрадных ансамблей, невероятные названия дисков, непроизносимые названия заграничных мелодий и песен она, наверное, запоминала без блокнота. А вот слова романса не могла. Ведь так просто и хорошо: не уезжай ты, мой голубчик. Может быть, и передадут.
Вера Михайловна как-то необязательно поднялась и подошла к двум покупателям, — у прилавка остановились парень и девушка. Нет, не покупатели. Молодые, весёлые, беззаботные… Прельстил, как сорок, яркий блеск.
— Скажите, пожалуйста, у меня галлюцинации или этот перстень действительно стоит двенадцать тысяч? — с вежливой иронией спросил парень.
— У вас не галлюцинация, — улыбнулась Вера Михайловна.
— Я подарю его тебе, — сказал он девушке.
— Когда? — радостно удивилась она.
— Когда стану знаменитым.
— А когда ты станешь знаменитым?
— Так скоро, что этот перстень ещё не успеют купить.
— Стоит ли из-за камня становиться знаменитым? — улыбнулась Вера Михайловна.
Что в нём? Блеск? Так у Людочки чешское стекло блестит ярче. Крепость? Зачем же она перстню — чай, не кувалда. Редкость? Да мало ли что редко на земле. Вот любовь душевная реже алмазов встречается…
У прилавка остановилась видная женщина в светлом плаще и широкой бордовой шляпе. Вера Михайловна уже как-то видела её здесь, у бриллиантов.
— Покажите мне, пожалуйста, этот перстень.
Голос крепкий, густой, повелительный. Наверное, жена дипломата или полярника. Духи недешёвые, редкие. И перстень смотрит тот, двенадцатитысячный. Покупательница.
Дама примерила его, полюбовалась игрой света на его гранях и неуверенно вернула, о чём-то раздумывая. Видимо, решалась. Конечно, таких денег в кармане с собой не носят.
— До завтра его, надеюсь, не купят? — спросила она с лёгкой, рассеянной улыбкой.
Вера Михайловна хотела поймать взгляд этой жизнелюбки, но тень от полей шляпы застила почти всё лицо.
— Дождёмся вас…
Из дневника следователя.
У него, то есть у меня, у следователя, должен быть острый взгляд и цепкая память…
Вчера Лида попросила зайти в ателье, благо мне по пути, и узнать, можно ли из двух маленьких шубок (её, старых) сшить одну большую. Выполнить просьбу я не забыл. Зашёл, поздоровался и вежливо спросил у оторопевшего мастера:
— Скажите, пожалуйста, можно ли из одной маленькой шубки сделать две большие?
Рябинин ушёл из прокуратуры до времени; он иногда так делал, если день выпадал медленный и бесплодный. А этот тащился, словно трактор волок его по бездорожью. Утром хлестнули по нервам — ехать на происшествие. Потом был допрос, нудный, как переход через пустыню. Затем он провёл очную ставку, многословную и ненужную. А после обеда пришла жена одного преступника и устроила истерику с визгом и криком на всю прокуратуру…
Теперь в голове у него гудело — тихо, вроде бы отдалённо, как в трансформаторной будке, в которой гудение тоже тихое, но страшное.
Он открыл дверь и швырнул портфель в кресло — небрежно, издалека, шумно. И трансформаторный гул в черепе сразу пропал, как тоже сброшенный.
Лида была дома. Он её не слышал и не видел, но знал, что она где-то тут, — принимал невидимые флюиды, которые входили в него незримо и радостно. Он снял костюм, умылся, надел тренировочные брюки и спортивную рубашку, разобрал портфель и всё не шёл в кухню, наслаждаясь этими незримыми флюидами и оттягивая радость свидания. Нет, не оттягивая, а растягивая, потому что свидание уже началось, оно уже шло, ибо эти самые флюиды, или как там они называются, текли и текли в него. Нет, он всё-таки спешил, не размялся гантелями, не принял душ… И только где-то на обочине сознания одиноким пятнышком скользнула мысль, быстро придавленная радостью: почему же Лида не выскочила в переднюю, и не обдала его порывом ветра, и не оставила не щеке первый и скользящий поцелуй?
Он вошёл в кухню. Ему показалось — на миг, на секунду, но он всё-таки успел схватить взглядом, — что посреди кухни стоит чужая женщина, очень похожая на Лиду. Она, эта женщина, как-то встряхнулась, и с неё словно опала тонкая чужеродная плёнка, под которой была всё-таки Лида. Рябинин даже не успел отпустить улыбку. Он так и спросил, улыбаясь:
— Что с тобой?
— Со мной? — изумилась Лида.
Ну конечно, тот трансформаторный гул дал-таки себя знать. Показалось невесть что. Нервы да июньская жара.