Долгое эхо. Шереметевы на фоне русской истории
Шрифт:
Шереметев с осторожностью заметил, мол, дворянские сынки воевать не научены, ленивы. Ополчение готовить надобно… Обмундирование худое, лошадей мало, рано воевать!
Только слово царское – как удар молота, как гром небес.
Новый XVIII век начался с войны, с единоборства молодого горячего Петра с еще более молодым Карлом XII, который захватил уже многие прибалтийские земли.
Первая встреча с царевичем
Новгород… То были первые, начальные месяцы войны со шведом. Выпала неделя затишья. Полки расквартированы по
Борис Петрович бродил по новгородским улочкам, любовался уютными, разбросанными всюду церквушками, ездил к Юрьеву монастырю, поражавшему суровостью и величием, конечно, бывал в Софийском соборе.
Всё напоминало здесь о древних русичах, возвышало душу. Славно дышалось. А в Софии Святой подолгу стоял возле иконы Петра и Павла. Всплывали картины Византии, родного Киева. Там учился он вместе с Даниилом Туптало (отец его Савва был из запорожских казаков), там был знаком с Иоанном Кроковским, ставшим митрополитом. Вместе учились они, вместе постигали заветы апостолов Петра и Павла. Шереметев обещал поклониться в Риме святым Петру и Павлу – и исполнил обещание… В Новгороде, глядя на одухотворенные, мужественные лица апостолов, на их одежды в синих и оливковых тонах, Шереметев набирался сил, каялся в прегрешениях, возносил хвалу Господу… В молитве не забывал и своего государя – царь годился ему в сыновья, однако уж признавали его великим: подобно богу Марсу, сдвигал российскую колесницу…
Раз, молясь в Новгородской Софии, Борис Петрович увидал высокого бледного отрока, лицо которого дышало необыкновенной страстностью, отрешенностью. Пригляделся – оказалось, царевич, только что прибыл. Вместе они вышли, остановились во дворе, под липами, долго говорили. С того дня – видно, чем-то расположил его к себе Шереметев – наследник то и дело наведывался в его штаб. Государь звал сына на передовую, понюхать пороху, но, не увидав старания, дал волю Борису Петровичу: мол, поучи мальца хоть какому делу.
Шереметев посылал царевича к Михаилу, к пушкам его и мортирам, но тот охотнее шел в конюшню, на псарню, а более всего его тянула охота. Хотя царь не любил и даже запрещал охоту, в один ясный осенний день отправились они все же на зайцев. Какая то была охота: через час-два зайцы словно ошалели от гона, преследуемые собаками, они кружили по полянам, уже не прячась в лесу… Как заливались гончие! Охотничий рог то и дело разрывал осеннюю тишину – стояла музыка, сладкая боярскому сердцу! Настреляли зайцев множество, Алексей голову терял от счастья. Однако, когда увидал связки убитых зайцев в руках егерей, капающую кровь, содрогнулся при виде смертельной добычи и более не глядел в ту сторону… Жалостлив, богобоязнен царевич…
Вечером возле костра как-то пустились в воспоминания о Москве, и отрок признался:
– Ежели бы знали вы, Борис Петрович, какая веселая жизнь в Кремле Московском! Там новую карлицу теперь привезли, такая она забавница, так всякому зверю подражать умеет!.. А в карты мы с ней, в дурачка да в акулину, до самой ночи играем… Какие мои учители? – отвечал он на вопрос Шереметева. – У меня один учитель
– На базар – учителя? Алексей Петрович, да ведь батюшка-то ваш где только не учился… И в Голландии, и в Германии, и у плотников, и у моряков… Денно и нощно трудится, чтобы наилучшего полководца Карла шведского разбить.
– А что хорошего – воевать-то? – отвечал Алексей.
– Побойся Бога, Алексей Петрович, кто ж войны хочет? Я тоже не люблю ее, да что поделаешь? Вон как Карла вознесся… Из-под Нарвы прогнал нас да еще и медаль велел отлить: на одной стороне царь наш возле пушки греется, а на другой – бежит от Нарвы, и шапка с головы валится.
– Вправду? Шапка… с головы валится? – захохотал отрок.
Шереметев нахмурился, а царевич замкнулся, побледнел. Эти переходы в лице его часты были и неожиданны. Как-то встретился – взъерошенный, угрюмый – и стал рассказывать про сон свой, про матушку, которая явилась к нему ночью:
– Где-то теперь моя матушка горемычная?.. Что делает в монастыре? Люблю я ее, Борис Петрович, а нынче во сне видал… Такая ласковая, гладит меня по волосам, прижимает, приговаривает: друг ты мой сердешный… А сама – ну прямо как Богоматерь Владимирская. – Тут он понизил голос до шепота: – И говорит: «Нету прощения твоему батюшке, не будет ни на том, ни на этом свете…» И так все это въяве, будто и не сон. К чему бы сие?..
Искренен царевич, мать любит, трудно его неокрепшей душе понять, за что сослана она в монастырь. Сокрушался тогда Шереметев, оттого что нет меж отцом и сыном лада, оттого что воспитатели отрока – бабки да няньки да карлицы, а отец всё в деле, у него главное – дочь Россия. Не раз в Новгороде звал Петр сына с собой на редуты, учил заряжать мортиры.
– Зажигай, – кричит, – Алёшка, пали в цель!
Тот зажигал фитиль, но ни разу не попал в цель.
– Ну-ка, – снова увлекал царь своими замыслами, – подумай, Алёшка, мыслимо ли фузею приспособить, чтобы она и для рукопашного боя годилась? Чтоб и порохом стреляла, и штык имела, а?..
Царевич глядел молча, отрешенно. Гибкий, как лоза, ростом он уже тогда тянулся за отцом, однако, кроме зайцев да лошадей, к которым приохотился, да еще к монашествующим, ни к чему не проявлял желания. И часто просился:
– Батюшка, отпустите к Борису Петровичу, у него конь новый, ногайский.
– Ногайский? – рассеянно повторял Петр и, махнув рукой, уходил.
Возле лошадей царевич и вправду воскресал, а когда садился на коня и скакал по новгородским просторам, то лицо его розовело, глаза сверкали отвагой и даже делался он подобен отцу…
Как-то – это было уже позднее – стояли близ монастыря. Много погибло тогда солдат в русской армии, и Петр распорядился разместить раненых в монастыре, велел превратить монастырь в госпиталь. Монахи пришли с челобитной, стали жаловаться.
Разгневанный Петр прогнал их, тогда они поклонились «большому царевичу», и тот заступился за них перед отцом. Петр чуть не поколотил сына, кричал: «Упрямство наших дурней не знает границ, а ты потакаешь им?! Лечить солдат надобно, а они?.. Не по-божески монахи ведут себя!»