Долгое эхо. Шереметевы на фоне русской истории
Шрифт:
Петр приблизился к патриарху. Тот торжественно благословил его. Государю подали бумагу, и он стал читать:
– «…Ведомо, с каким прилежанием и попечением мы сына своего перворожденного Алексея воспитать тщились. Но сие семя учения на камени пало… ни к воинским, ни к гражданским делам никакой склонности не являл…
Но он, забыв страх и заповеди Божии, которые повелевают послушну быть к простым родителям, а не то что властелинам, заплатил нам за толь многая вышеобъявленные родительские о нем попечения и радения неслыханным неблагодарением… Своим поступком
И в кремлевском дворце, и в Успенском соборе в молчании прослушали приближенные царский манифест об отречении наследника.
Затем подготовлен был сам текст отречения. Тайный советник Шафиров подал государю толстый вощеный лист. Прежде чем передать его сыну, царь обернулся к окну. Несколько секунд глядел на небо, отрешившись от присутствующих, уйдя в себя. Скорбными очами, с грустью оглядел сына и положил перед ним лист. Бумага матово блестела, мерно трещали свечи. Алексей с усилием, будто какую тяжесть, взял ту бумагу и стал читать:
– «Я, нижеименованный, обещаю перед Святым Евангелием, что понеже я за преступление мое пред родителем моим и государем лишен наследства престола Российского… клянусь всемогущим, в Троице, славимым Богом и судом Его воле родительской во всем повиноваться и наследства того никогда не искать и не желать… И признаваю за истинного наследника брата моего, царевича Петра… И на том целую Святый Крест и подписуюсь собственною рукою».
Мокрым лбом приложился он к кресту, поцеловал его и подписался.
Петр кинул на него взгляд, в котором смешались горечь, сострадание, торжество, и спросил:
– Что имеешь еще сказать?
– Прости, батюшка! Жизни меня не лишай! А я… в монахи уйду.
Проникновенно прозвучал голос государя:
– Зачем не слушал меня? Зачем досаду учинил отцу, стыд – отечеству?.. Я писал тебе, упреждал, ты ж… как изменник, отдался под чужую протекцию. Эх ты, ни рыба ни мясо…
Они стояли рядом, почти одного роста, но один печальный и величественный, а другой – раздавленный, убогий. Петр еще более понизил голос, и уже никто не слышал его, кроме царевича. Затем оба они вышли из залы. Уходя, Петр обвел собравшихся неприязненным и суровым взглядом…
Куда направились? Что означало сие? Голицыны, Шереметевы, Ягужинский, Ромодановский, Куракин переглядывались. Молчали и догадывались: царь поведет теперь секретный, тайный допрос… Что из того может последовать? В чем признается Алексей, на кого покажет? Страх великий перед отцом имеет, робок от природы, трусоват – всего можно ждать… Растерянность поселилась на лицах сановников и генералов. Кто из царедворцев не был любезен с наследником, кто не расположен к нему? Все старались! Известное дело, что есть двор: корысть, угодничество, желание угодить наследнику… Многие беды принести может тот допрос.
Блудный сын вернулся, покаялся, но будет ли он прощен отцом? В Евангелии сказано, как, взяв отцовские деньги, сын ушел из отчего дома, долго странствовал, расточал свое имение, но в конце вернулся, обнищавший, несчастный… Если бы чистосердечно, как тот блудный сын, сказал Алексей: «Отче! Я согрешил против неба и пред тобою и недостоин называться твоим сыном», – тогда простил бы его Петр? Неведомо.
Не один Шереметев, но многие так думали в тот день, расходясь по домам в немалом смятении…
ИЗ ОТВЕТОВ ЦАРЕВИЧА АЛЕКСЕЯ НА ДОПРОСЕ
«…О побеге моем с Кикиным были слова многажды, в разные времена и годы… что будет случиться в чужих краях, чтоб остаться там, где-нибудь, ни для чего иного, только пожить чтоб, отдалясь от всего, в покое… А когда я отъезжал в Карлсбад лечиться, говорил мне Кикин: „Когда-де ты вернешься, напиши отцу, что еще на весну надобно тебе лечиться, а между тем поедешь в Голландию…“ Еще мне Кикин говорил: „Будет-де отец кого пришлет тебя уговаривать, то не езди, он-де тебе голову отсечет публично…“»
ИЗ АРХИВА С. Д. ШЕРЕМЕТЕВА
«Вот как описывает современник Царевича Алексея Петровича в 1714 году:
„В эту зиму прибыл Царевич в Москву, тут я видел его в первый раз. У него была простая финская девушка любовницей. Мы (с генералом Брюсом) часто при нем находились, и он часто приходил к генералу; при нем были ничтожные, низменные, пошлые лица. Он держал себя очень неопрятно в одеяниях. Он был длинен и хорошего роста, лицо имел смуглое, черные волосы и глаза, серьезный вид и грубый голос. Он делал мне честь говорить со мною по-немецки, так как этот язык знал в совершенстве. Простой народ его обожал, но знатные его мало ценили, и он к ним не относился с почтением…“»
…Тревогой дышал московский воздух. Слухи ползли, один опаснее другого. Проникали они сквозь кремлевские стены, шли из Преображенского и, растекаясь по узким улочкам и переулкам, усиливались, как эхо в горах. Говорили, что царь Петр сильно кричал в Преображенском на царевича, а потом захворал; другие уверяли, что, напротив, болен царевич. Самые же ушлые дознались, что опять главные люди собираются в Кремле.
Именитые бояре, князья, сенаторы то и дело наведывались друг к другу, ожидая вестей. Правда, граф Шереметев был не из тех, кто мельтешится, стараясь что-то вызнать. Он неотлучно сидел дома, зная, что кто-нибудь заявится к нему.
Черные мысли будоражили, не оставляли, тащились за ним, словно тараканы по московским домам. Раньше, в походах, на неудобных постелях засыпал он, как убитый, теперь же подолгу лежал без сна. А сердце то припускало, как необъезженный конь, то замедляло ход, подобно ослу или черепахе.
И еще он обнаружил, что дом полон мышей. Как только гасли свечи, закрывали ставни – сразу: хру-хру-хру… Негромкие, даже нежные были те звуки, но они не давали спать; скреблись, шуршали, шебаршили, попискивали мыши, а за окном дул ветер, детскими голосами плакали кошки…