Долгое падение
Шрифт:
— Привет, Джесс, — сказал Чез, когда его выпихнули на улицу.
Он старался держаться весело и непринужденно, словно и так надеялся встретить Джесс на вечеринке. Но ему не хватило воли — сложно убедить собеседника в том, что ты весел, если у тебя не хватает духа взглянуть ему в глаза. Он напоминал мне неудачливого воришку из кино, которого поймали за попыткой что-то украсть у местного крестного отца, — он перегнул палку и теперь пытался умаслить ее, чтобы спасти свою шкуру.
— Почему ты ничего мне не объяснил?
— Да. Конечно. Я знал, что ты об этом спросишь. Я думал об этом. На самом деле я очень много об этом думал, потому что, ну… в общем, меня
— Только не переигрывай, — одернул его Джей-Джей.
Похоже, никто даже не пытался притвориться, будто все происходившее имело хоть какое-то отношение к нормальному разговору.
— Да. Правильно. Итак. Во-первых, я должен извиниться и заверить тебя, что такое больше не повторится. И во-вторых, я нахожу тебя очень привлекательной, мне с тобой интересно общаться, а еще…
Джей-Джей нарочито громко прокашлялся.
— Ах да. В общем, дело не во мне, а в тебе. То есть прости. Прости. Конечно, дело не в тебе, а во мне.
И в этот момент, пытаясь вспомнить следующую реплику, он поймал мой взгляд.
— Эй. Ты похож на того извращенца из телевизора. Мартин Что-то-там.
— Это он и есть, — подсказала Джесс.
— Охренеть. Откуда ты его знаешь?
— Это длинная история, — ответил я.
— Мы встретились на крыше Топперс-хаус. Мы собирались оттуда спрыгнуть, — объяснила Джесс, довольно сильно сократив длинную историю, хотя, надо признать, практически не упустив ничего важного.
Чез заглотил сказанное почти в буквальном смысле этого слова, как змеи заглатывают яйца: было видно, как информация медленно передается в мозг. Я уверен, что у Чеза есть масса достоинств, но сообразительность в их число явно не входит.
— И все из-за той девицы, которую ты трахнул? И из-за того, что жена выгнала тебя из дома? — в итоге спросил он.
— Может, лучше поинтересуешься у Джесс, почему она хотела покончить с собой. Тебе это не кажется сейчас более принципиальным?
— Заткнись, — оборвала меня Джесс. — Это личное.
— А у меня, значит, не личное?
— Нет, — сказала она. — Уже нет. Теперь все об этом знают.
— А какая Пенни Чемберс на самом деле, в реальной жизни?
— Ты об этом пришел сюда говорить? — тихо спросил у него Джей-Джей.
— Нет. Извините. Просто когда рядом стоит человек из телевизора, это немного отвлекает.
— Мне уйти?
— Нет, — тут же отреагировала Джесс. — Я хочу, чтобы ты остался.
— Ни за что бы не подумал, что он в твоем вкусе, — сказал Чез. — Слишком старый. К тому же он мразь.
Он ухмыльнулся и огляделся, пытаясь найти кого-нибудь, чтобы разделить его веселье, но на наших лицах — хотя, лучше сказать, на их лицах, поскольку даже Чез вряд ли ожидал, что я стану смеяться над своим возрастом или над своей мерзостью — не было и тени улыбки.
— Да, конечно. Ты там с ним за компанию была. Ведь я прав, да?
И вдруг стало очевидно, что мы намного взрослее его. Во всем.
Даже Джесс это поняла.
— Ты ничтожество, — ответила она. — И вся эта история не имеет никакого отношения к тебе. Проваливай на хер отсюда, чтоб глаза мои тебя не видели.
И напоследок она дала ему пинка — классического пинка с прямой ноги в самую мясистую часть задницы, словно они были персонажами мультфильма.
На этом с Чезом было покончено.
Джесс
Когда тебе грустно — по-настоящему грустно, когда грусть загоняет на крышу Топперс-хаус — ты можешь выносить только общество людей, которым тоже грустно. До той ночи я об этом не догадывалась, но вдруг поняла, просто глядя на лицо Чеза. В нем ничего не было. Это было лицо обычного двадцатидвухлетнего парня, который ничего не сделал, если не считать нескольких съеденных таблеток экстази, он ни о чем не думал, если не считать размышления о том, где бы достать еще пару таблеток, он ничего не чувствовал, если не считать разбитую физиономию. Его выдал взгляд, когда он разродился идиотской шуткой про Мартина, ожидая, что мы посмеемся, его выражение глаз совершенно потерялось в той шутке, больше в них ничего не было. Он просто смеялся, в его глазах не было ни страха, ни отчаяния — это были глаза ребенка, когда его щекочут. Я заметила, что когда шутили другие (если, конечно, вообще шутили — Морин все же на роль юмориста не очень подходила), все равно было ясно, почему они оказались на крыше. Хотя они и смеялись, было что-то еще — нечто, не позволяющее им полностью отдаться моменту. Вы можете сказать, что нам не стоило туда подниматься, что самоубийство — это выбор труса, что ни у одного из нас не было достаточно причин, чтобы лишать себя жизни. Но вы не можете сказать, что мы ничего не чувствовали, потому что мы чувствовали, и это было важнее всего. Чез никогда не узнает, каково это, пока тоже не переступит черту.
Ведь мы четверо именно это и сделали — мы переступили черту. Это не значит, что мы сделали что-то плохое. Просто с нами произошло нечто, отделившее нас от всех остальных. У нас не было ничего общего, исключая тот факт, что мы оказались вместе на бетонной площадке на высоте пятнадцати этажей, но это самое важное, что вообще может быть общего с другими людьми. Сказать, что у нас с Морин нет ничего общего, потому что она носит плащ и слушает классическую музыку или еще что-нибудь, — это все равно что сказать, например, будто у нас с той девочкой не было ничего общего, кроме родителей. А я всего этого не понимала, пока Чез не назвал Мартина мразью.
А еще я поняла, что Чез мог сказать мне все что угодно — что любит меня, что ненавидит меня, что в него вселились инопланетяне и настоящий Чез сейчас на другой планете, — мне было бы все равно. Он, конечно, должен был мне все объяснить, думала я, но что с того? Что хорошего принесет мне объяснение? Лучше мне от этого не станет. Это все равно что чесаться при ветрянке. Кажется, что это поможет, но потом опять чешется, и так до бесконечности. Я вдруг ощутила, что мое больное место далеко, за много миль отсюда, и даже будь у меня самые длинные руки в мире, я бы все равно не дотянулась до него. Поняв это, я испугалась, что мое неприятное ощущение останется навсегда, а мне это не нравилось. Я знала обо всем, что натворил Мартин, но, когда ушел Чез, мне все равно хотелось, чтобы он меня обнял. Я бы даже не стала беспокоиться, позволь он себе немного лишнего, но он этого не сделал. Он сделал все наоборот: отпрянул от меня, как от прокаженной.
Прости, извинилась я. Прости, что этот козел стал обзываться. А Мартин сказал, что это не моя вина, но я ему ответила, что если бы не я, его бы не обозвали мразью в новогоднюю ночь. А он сказал, что его часто так называют. (И это, кстати, правда. Я уже достаточно долго его знаю, и, надо сказать, совершенно незнакомые люди раз пятнадцать называли его мразью, подонком — раз десять, извращенцем — примерно столько же, а засранцем — раз пять-шесть. И еще: сволочью, идиотом, козлом, мерзавцем и придурком.) Его никто не любит, хотя это странно — он ведь знаменит. А как можно быть знаменитым, если тебя никто не любит?