Долговязый Джон Сильвер: Правдивая и захватывающая повесть о моём вольном житье-бытье как джентльмена удачи и врага человечества
Шрифт:
И, хотите верьте хотите нет, Джек просиял, хотя в нашем положении радости от моих слов было крайне мало.
22
Можно ли представить себе более уморительную, смехотворную и безысходную картину? Я, Джон Сильвер, по прозванию Окорок, который впоследствии внушал такое уважение и такой страх к себе, лежал, приговорённый к рабству и скованный по рукам и ногам благодаря собственной глупости и чьей-то жажде мести. Ниже этого я не падал за всю свою жизнь.
Должен признаться, в первые дни у меня вообще не было никаких желаний. Я отказывался от еды — не потому,
В том, что я всё-таки встал на ноги, главная заслуга принадлежит Джеку, поскольку, пока я отказывался подниматься наверх, Скьюдамор не выпускал на прогулку и его. Мысль заставить Джека страдать по моей милости была хорошей находкой лекаря. Он, естественно, рассчитывал настроить туземцев против меня, дабы они превратили моё существование в ещё горший ад.
Через несколько дней Джек и в самом деле начал скандалить со мной, потому что ему хотелось вдохнуть свежего воздуха. Он кричал на меня и даже прибегал к оплеухам, за что его совершенно нельзя упрекать. Наконец в моё полузатухшее сознание проникла боль. Сначала меня охватил страх умереть, хотя я ещё был жив, пусть даже в виде раба. Затем передо мной возник образ капитана Уилкинсона с «Леди Марии», который нанёс возвещавшему конец света Боулзу такой удар топором, что тот полетел за борт. Разве я не лучше Боулза? — спросил я себя. Разве у меня не больше совести, чем было у него?
— Твоя взяла, — сказал я наконец Джеку.
Джек положил руку мне на плечо, а я обнял его.
— Вот и хорошо, — сказал он. — Мой народ никогда не покоряться. Никаких белых флагов, как делать вы. Ты похож на нас.
— Откуда ты знаешь, какой я на самом деле? — возразил я.
— Но ты же лежишь здесь, с нами?
И вдруг мне пришло в голову, что мой чернокожий сосед попал не в бровь, а в глаз. Когда ещё белого человека заковывали в кандалы вместе с невольниками? Даже преступников, которых англичане ссылали в колонии, держали отдельно от рабов, если они оказывались на одном судне. Мысль об этом принесла облегчение моей душе и помогла обрести себя.
На следующий день ко мне вернулся дар речи и я заявил Скьюдамору, что не прочь выйти проветриться вместе с другими.
— Если это возможно, — сказал я со всем дружелюбием, на какое был способен.
— Смотрите, пожалуйста, — отозвался лекарь. — Труп решил восстать.
— Да это у моего товарища ноги совсем затекли, — объяснил я.
— Он твой товарищ? — переспросил Скьюдамор. — Значит, вот где ты теперь ищешь себе друзей?
— У меня нет выхода.
Сразу после обеда мы неуклюже сползли с нар. Я, разумеется, попытался рвануться вперёд, но тут же грохнулся об пол. Джек запрудил поток, упёршись в верхние нары.
— Ты и я братья, — сказал он. — Братья всё делают вместе.
— Ты прав, — согласился я. — Я забыл. Мы братья… пока ад да разлучит нас.
Джек был прав, но освоить премудрость совместных действий было нелегко. Малейшее движение — повернуться на другой бок, помочиться или выползти на палубу — должно было производиться с учётом твоего партнёра. Во всём, кроме дыхания и мыслей, ты вдруг стал зависим от соседа. Что ни одна пара туземцев не озверела и никто не избил своего товарища по кандалам, казалось мне чудом.
Чего стоило только влезание по трапу, ведь Баттеруорт приказал не распаривать узников даже для прогулки. С помощью бунта мы добились хотя бы одного: заставили капитана струхнуть. В общем, наверх мы с Джеком вскарабкались лишь с третьей попытки, и то нам подмогнул надсмотрщик — ударами плётки и пинками под зад. В результате, когда мы выбрались на палубу, то чуть не покатились со смеху.
— Ну и косолапый товарищ мне попался, — сказал я Джеку.
Только тут я заметил гробовое молчание вокруг. До моего слуха не долетало ни криков, ни воплей, ни брани, ни разговоров, лишь шум моря и поскрипыванье мачт и корпуса. И всё из-за того, что на палубе появился я, белый, в совершенно обнажённом виде! Полюбоваться на жалкое зрелище собралась вся команда. Куда бы я ни обратил взор, везде торчали из-за частокола головы. Даже невозмутимо стоявший на шканцах Баттеруорт не совладал со своим любопытством, и я прочёл на его лице удовлетворение. В мою честь у двух пушек была выставлена прислуга.
— Чего зенки вылупили? — заорал я. — Рабов, что ли, никогда не видали?
Я по очереди вперил взгляд в каждого из смотрящих, и многие отели глаза или отшатнулись. Я снова становился человеком.
Но, отвернувшись от команды, я обнаружил, что Джек смотрит совсем в другую сторону, прямо наверх. На грота-рее болтались тела трёх негров с отрезанными кистями рук и ступнями, с членами помидорного цвета, потому что их натирали солью, перцем и золой… в общем, с ними обошлись, как было положено.
— Ага, примолк, подлый раб! — донёсся до меня резкий, неприятный голос.
Это был Роджер Болл.
Вскоре ему уже вторили другие голоса, которые насмехались, глумились, бранили. Все как один называли меня Рабом, и с тех пор эта кличка закрепилась за мной, словно на борту у нас не было других невольников. Мне даже кажется, в этом рейсе с туземцами обращались лучше обычного (за исключением Джека), только бы я в полной мере получил то, что выпадает на долю настоящего раба.
Пока меня осыпали проклятиями, я рассматривал троих повешенных, хотя отнюдь не сразу узнал их: это были надсмотрщики. Вот уж поистине юмор висельников, подумал я и захохотал во всё горло. Отсмеявшись, я увидел, что от моего хохота брань прекратилась. Видимо, этот безумный смех напугал моих хулителей, потому что я уловил замешательство во взглядах, которые теперь никто не посмел отвести.
Но, когда мы с Джеком втиснулись на свою полку, меня одолели сомнения. Я вроде бы заткнул рты команде и капитану, лишил их спокойствия, внушил им неуверенность в себе, если не сказать страх. Однако больше я ничего не добился, да и следовало ли запугивать их? Едва ли, потому что такие люди легко утрачивают способность соображать и, чтобы угомонить свою сомнительную совесть, пускают в ход кулаки. Значит, надо помнить о грани, о черте, которую ни в коем случае нельзя переступать, если я хочу сохранить в целости свою драгоценную шкуру. Конечно, можно было бы притвориться безумцем, утратившим всякое соображение, — таких обычно оставляют в покое, потому что из них нельзя выколотить даже ругательств. Зато их нередко вздёргивают на рее, чтобы больше не возиться с ними. Значит, этим способом я тоже не добьюсь облегчения для себя.