Дом одинокого молодого человека: Французские писатели о молодежи
Шрифт:
«Насчет св. Лазаря, — заговорила Эмма уже увереннее, — нет, я туда не ходила, я запаздывала с работой, Летертр не пустила». — «А, ясно!» — сказал Жером. Он все еще рассеянно смотрел на свои пальцы, снова воцарилось молчание. Поскольку смущение Эммы росло и росло, она решила прибегнуть к тому самому приему, которым десять лет пользовалась с мадемуазель Летертр, чтобы не потерять самообладания. Ей удалось успокоиться. Однако лицо санитара вдруг стало неузнаваемым, совсем безразличным, похожим на те фотороботы, которые помещают в газетах, когда совершено какое-нибудь преступление, а его тяжелое дыхание, казалось, доносилось из другой комнаты. От этого она пришла в такой же ужас, как утром, около 5.55, когда она впервые осознала автоматизм своих жестов при входе, несмотря на то, что табельный отметчик был поврежден. Ужас этот позволил ей прийти в себя. Как раз в этот момент он придвинулся к Эмме. Она ощутила совсем рядом его тепло и его дыхание, когда он произнес: «Я подумал, не выпить ли нам вместе кофе после работы. Мы могли бы встретиться в табельной». У Эммы вырвалось радостное: «Ну конечно!» — и она захлопала в ладоши. Только вдруг, словно очнувшись, застыла неподвижно, как в молитве. Лицо ее потемнело. Она отчетливо ощутила, как с него сползает улыбка, ладони расходятся, руки виснут вдоль тела. Сказала удрученно: «Нет. Нет, не получится. Я обещала
«Эмма у нас встречается», — всем говорила она в ту пору и, в частности, мадам Анри, соседке из четвертой. Здесь она многозначительно умолкала, напускала на себя таинственность, качала головой, растягивая удовольствие, и, наконец, добавляла: «Он страхагент. У него свое дело». — «Ах, вот оно как!» — Это уже комментарий мадам Анри, чьей старшей дочери повезло обзавестись ребенком от Жака Клемана до того еще, как ему довелось не раз, будь то в кино или в своей машине, лазить под юбку к Эмме. «Вот видишь, и с таким ты чуть не стала жить, бедная дурочка», — сказала мадам Сарро, в самом деле раздосадованная. Еще она добавила: «Я ведь тебе говорила». Советовала же она, однако, совсем другое, объясняя, что у этого человека развито чувство «собственного достоинства» и что он-де бросил доступную девицу, которой-де домогался «из лукавства». Эмме что-то с трудом верилось, что одно только лукавство руководило страхагентом, когда он шуровал у нее под блузкой, тискал ей грудь, будто норовя раздавить, и опрокидывал ее на сиденье своей машины, прерывисто бормоча: «Хочу тебя, хочу тебя». Однако смутное отвращение позволило ей внять советам мадам Сарро без особых усилий, хотя и не без некоторой усталости (ибо было утомительно вырываться из грубых объятий Жака Клемана) и раздражения (ибо она потеряла бы гораздо меньше времени, если бы стерпела его, чем когда сопротивлялась). По крайней мере, благодаря кинематографу ей удалось понять, что в любви Жак Клеман не специалист, а вот теперь она знала, что санитар — это то, настоящее, потому что его жесты, его «манера действовать» гораздо больше соответствовали тому, что Эмма видела на экране. Так, он придерживал ее голову, чтобы не слишком запрокидывать, когда целовал. И закрывал при этом глаза. Потом открывал и глядел на нее с той же жадностью, которую вкладывал в свои поцелуи, так что Эмма даже подумала, на нее ли он смотрит, не ищет ли в глазах прачки и даже в самом ее лице, как бы обретшем глубину зеркала, скорее свое собственное отражение. Она улыбнулась, вспомнив о своих голубых тенях на веках.
И вдруг вздрогнула, даже вскрикнув при этом: мадемуазель Летертр и прачки должны были уже вернуться, они могли нечаянно застать их, понять, что Эмма потеряла полчаса рабочего времени, которые ей предстоит потом наверстывать, что еще дальше отодвинет ее свидание в «Баре Мадлены», не говоря уже… Он поправил ее: «Не полчаса, а четверть». Она заметила: «С вами я теряю чувство времени». — «Так вот — четверть часа, — повторил Жером Сальс, — ну, я буду ждать вас в „Баре Мадлены“, вот и все. Не торопитесь, тем более что у меня есть работа. Не надо волноваться зря». — «Да, но…» — начала было Эмма, но санитар уже прощался, так комически учтиво раскланявшись с ней, что она еще долго смеялась после его ухода.
«Ты где была?» — спросила Раймонда, на мгновение подняв на Эмму глаза и тотчас опустив снова, но не на простыни, которые она не прекращала складывать, а на свои руки, что складывали и разглаживали их, как если бы они принадлежали не ей, а кому-то другому. «Э-э… Это была Жинетта, она хочет, чтобы я постирала ей платье». — «Ну да, конечно, — сказала Раймонда, — это она так тебя растрепала, размазала до ушей помаду, почти что стерла глаза. И заставила тебя смеяться, краснеть и дрожать. Меня не удивляет, что ее тележка прогромыхала сегодня ну совсем как каталка. И ты давай уж тоже не удивляйся, если меня спросят, какова собой эта Жинетта, а я отвечу, что она длинна и тоща как жердь, что нос у нее крючком, взгляд такой, что все млеют, и в штанах у нее есть кое-что, о чем никак не подумаешь. И я на твоем месте, — продолжала она, складывая простыни и не переводя дыхания, — я на твоем месте уж не побежала бы плакаться матери в жилетку, что до обалдения влюбилась в одну „конченую“ из госпиталя, поразительно похожую на санитара Сальса, потому что с ней у тебя опять сложности». — «Вот что…» — начала было Эмма. «Заткнись, — тихо сказала Раймонда, — заткнись, это дело твое». И вдруг добавила с чувством: «И не делай, как я». Она оставила на мгновение свои простыни, бросив на Эмму тот же умоляющий взгляд, что мадам Сарро, когда высказывала прямо противоположную просьбу: «Делай, как я». Эмма ответила Раймонде так же отрешенно, как отвечала, только по другому поводу, матери или мадемуазель Летертр: «Хорошо».
«Да не торопитесь вы», — сказал санитар, откровенно рассмеявшись. Эмма схватила чашку кофе со сливками, которую робко заказала, сделала большой глоток, страшно скривившись, потому что кофе оказался чересчур горячим, и уже собиралась отпить еще. «Погодите же! Дайте ему немного остыть!» Она замерла, остановив руку с чашкой на полдороге, улыбнувшись несколько глуповатой улыбкой. Чувствовала она себя намного более скованно и неловко, чем Жинетта, которая тоже была здесь, но не сидела за столиком, а стояла на правой ноге возле стойки, поставив левую на опоясывающий ее в полуметре от пола латунный прут. Подбоченясь одной рукой, а другой обхватив стакан мятной с содовой, большая и грузная, она ждала, застыв в нелепой позе наемной танцорки. [12] А может, уже и не ждала больше, напрочь позабыв о той жестокой шутке, что сыграли с ней соседки по палате. Похоже, Жинетта наслаждалась моментом, и выходило это у нее гораздо лучше, чем получалось когда-либо у Эммы. Она не выпускала из рук соломинки. Время от времени она дула через нее в стакан и смотрела на бурлящую жидкость с детским восторгом. Иногда Жинетта представляла, должно быть, что пузырь вылетает из стакана, потому что вдруг выпрямлялась, провожая взглядом невидимый шарик, поворачивала голову вслед за воображаемым причудливым его полетом, который, в свою очередь, но уже в миниатюре, вычерчивала соломинка, так и торчавшая у нее во рту. Санитар положил свою руку на руку Эммы и мягко заставил ее опустить чашку. «У вас есть еще время… Потом, пожалуйста…» — «Да, но…» — начала Эмма. Он прервал ее, предложив перейти на «ты». «Дело в том, что мне надо вернуться домой в четыре часа, поскольку у матери собрание тьюпп… (она запнулась, глубоко вздохнула и заменила слова „Тьюппер Вэа“ [13] , которые собиралась произнести, на „очень важное“), а мой второй братишка болен, я из-за него даже задержалась сегодня утром. Я должна посидеть с ним вместо матери». Она загнула большой палец на правой руке. «Потом в пять часов я должна пойти забрать другого брата». Она загнула указательный. На средний палец пришлась бандероль, которую надо было отнести на почту до закрытия, на безымянный — сходить на участок (а он не так близко от дома): сейчас поспевает цикорий, и нельзя, чтобы он пропал: на мизинец — сбегать, пока светло, к бабушке. Когда она собралась было загнуть большой палец другой руки, чтобы сказать, что это будет уже семь часов, а в семь вечера самое время подумать об ужине, она обнаружила, что Жером взял ее руку в свои, нежно гладит ее ладонь и смотрит на нее с выражением печальной и терпеливой снисходительности на лице. Он спросил:
12
Имеется в виду танцовщица, которую специально нанимают, чтобы приглашать танцевать посетителей бара.
13
Тьюппер Вэа ( англ.) — тьюпперовская распродажа.
— Ты левша?
— Нет, — ответила Эмма.
— А ты держишь чашку левой рукой.
— Да, — сказала Эмма. — Я и ем левой рукой, но я не левша. Была раньше, а теперь нет.
— Ты переучивалась?
— Да, и очень успешно, поэтому теперь я правша.
Санитар скользнул указательным пальцем под рукав Эмминого свитера, затем уже всей ладонью крепко сжав ее руку, сказал, вдруг напряженно скривив рот: «Я тебя уже никуда не отпущу». Издав нервный смешок, откинулся на спинку, быстро разжал руку. Показал подбородком на чашку с кофе: «Теперь пей. Залпом, а то остынет». Покачал головой: «То слишком горячий, то слишком холодный. Не поймешь». Эмма поднесла чашку к губам и успокоила его: «Нет. Как раз».
Они обменялись натянутыми улыбками. «Вот завтра…» — робко хотела что-то сказать прачка. Жером Сальс положил ладонь на папки, которые просматривал, когда она пришла: «У меня собрание делегатов профсоюзов общенационального масштаба. Я вернусь через пять дней». Он подсчитал на пальцах: «Во вторник…» Подумал, откинул назад голову, полуприкрыл веки: «Да, во вторник, я как раз работаю в смену с шести до четырнадцати. Во вторник, в табельной, в четырнадцать с чем-нибудь». Говорил он тихо, очень скоро, с видом заговорщика. Эмма подумала о том, в каком плачевном состоянии будет к тому времени ее укладка. Потом отогнала от себя эту мысль. Сказала «хорошо», но на этот раз твердо, даже как-то очень сухо, так что это «хорошо» показалось ей более властным, чем «клац» отметчика, но зато многообещающим, прелюдией новой жизни, в которой она могла бы, как советовал ей Жером, не торопиться, не посвящать СВОЕ время другим, кроме Жерома Сальса, разумеется. Он снова произнес: «Во вторник, да-да, во вторник», — и засмеялся от удовольствия. Еще он объявил ей, что завтра начинаются работы по реконструкции согласно плану Орсек, «словно чтобы отметить нашу встречу, забавно, а?» — «Да», — сказала Эмма.
Тут взгляд ее упал на отпечатанный на столе «Бара Мадлены» план госпиталя. Она подумала, что лучше будет ходить по той стороне, где Центральная больница, чем через двор богадельни, хотя этот путь и короче. Но здесь всегда есть риск наткнуться на «конченых» из богадельни, которые в любой момент могут ее задержать, а если идти по улице Св. Анны, встреча с ними не грозит. Держа свою руку в руке санитара Жерома, она прикинула, что теперь придется выходить из дому на две минуты раньше, чем сегодня утром (на две минуты раньше, чем в то первое утро десять лет тому назад), чтобы отбить табель между 5.46 и 5.53 и вовремя подойти к дверям центральной прачечной. Эмма, сама того не желая, отнеслась настороженно к этому новому для неё существованию, о котором ей ничего не было известно, кроме того, что начинается оно с явного нарушения ее привычек. И она сказала: «Что ж, во вторник будет видно…»
Катрин Риуа
ГРЕЙПФРУТЫ НА ЗАВТРАК
Я была в оранжевом льняном костюмчике, желтых, очень дорогих сандалиях и вдруг обнаружила, что колготки мои поехали. Пришлось вспомнить, что жизнь у меня не клеится. У других девушек колготки на людях никогда не ползут. А у меня — всегда. И это само за себя говорит.
Я смотрела на него. На своего Шефа. Он сидел в углу, прямо под самой лампой, и черепушка его здорово отсвечивала. Он все лысел и лысел. И вдруг мне его лысина почему-то не понравилась. А раньше, до этой самой минуты — умиляла. Я поняла, что презираю его. Презрение захлестнуло меня. До сих пор я мучилась. И вот, сию секунду перестала. Как-то сразу его возненавидела. Меня словно теплой волной окатило, почти сексуальное было ощущение. Я почувствовала, что полна сил.
Я нагнулась, послюнила палец и смочила колготки в самом верху образовавшейся дорожки, чтобы дальше не поползли. И тут отдала себе отчет в том, что должна что-то предпринять. Какая-то необходимость действовать появилась. Больше так продолжаться не могло.
Шеф встал. Никому ничего не говоря, пошел к двери. Я подумала, что он, конечно, идет в уборную. А может, просто уйдет домой, никому ничего не говоря, даже мне не сказав до свидания. Что, пожалуй, было бы слишком грубо. Обычно он изображает покровительственно-дружеское отношение. Воспитывает. Я — его протеже, хотя способ воспитания у него, прямо скажем, странный.