Дом с витражом
Шрифт:
Самое важное – Игорь, поняла она. Игорь! Игорь…
Они сидели за столом. Максим, Игорь, Зоя.
Вера лежала на кровати, накрыв голову подушкой.
– Ничего вам за эту халупу не взять, – упрямо твердила Зоя.
– Взять! – отвечал Максим. – Мы вам отравим жизнь.
– Напугал! – засмеялась Зоя. – Травильщик… Да я вас могу и на подворье не пустить… Я овчарку на цепь посажу, и привет вам горячий!
– А мы придем с милицией! – кричал Максим. – Халупа-то наша.
– А ее нету! – кричала Зоя. – Она по бумагам нигде не проходит. Она самостройка! Съел?
У Веры содрогались плечи.
Оля почувствовала, что все еще боится посмотреть в сторону Игоря. Ей по-прежнему
– Игорь! – робко сказала она. – Игорь!
– Чего тебе? – резко спросил он.
– Скажи мне, что ты их взял в шутку, деньги… Я просто жить не смогу, если ты мне это не скажешь…
– Ладно, хватит, – отрубила Зоя. – Предлагаю двести тысяч рублей, и чтоб я вас больше никогда тут не видела… Хату эту я порублю… И на этом месте гараж поставлю. Идемте кто-нибудь, я вам дам двести тысяч, а вы напишете расписку.
Игорь легко поднялся и пошел за Зоей.
– Все, – сказала Вера, вставая с кровати. Оля даже испугалась, увидев ее лицо. Оно было мертвым. Сегодня Оля уже видела, каким бывает мертвое лицо. Дедушка в гробу был робок, даже вроде бы растерян. Он будто виновато замер перед ними, смущаясь за причиняемые хлопоты и беспокойство. И главное, ему теперь было ни шевельнуться, ни вздрогнуть на ухабе, чтоб не доставить еще больших неприятностей всем им.
И у Веры сейчас тоже было мертвое лицо. Она будто навсегда, будто окончательно сжала черные губы, и эти губы с трудом разомкнулись в слова:
– Мы сейчас же уходим. Сейчас же. Максим, положи деньги на стол.
– Это почему? – закричал Максим. – Они ведь наполовину наши!
Вера ничего не сказала. Ширкнула молнией на куртке, рванула под подбородком концы платка. Во всех ее жестах была какая-то убивающая законченность, будто делает она все в последний раз, и от этого Оле так страшно, что она, даже не отдавая себе отчета, заплакала громко, с всхлипами и стоном.
Вера же плача ее не слышала.
И Максим плача ее не слышал. Он подбрасывал на ладони спеленутые деньги, и лицо у него было насмешливым и злым одновременно.
Вера же, не оглядываясь, вышла за порог.
– Ты куда? – закричала Оля. – А мы? А мы?
Она выскочила за сестрой, которая молча уходила в темноту.
– Игорь! Игорь! – плакала Оля. – Вера ушла!
– Чего кричишь? – тихо спросил Игорь. Оказывается, он стоял рядом. Она и не заметила, как и когда он вышел от Зои, как подошел.
– Она ушла! Ушла! – причитала Оля. – Поедем домой! Слышишь, поедем домой! Игорь, миленький, поедем скорей!
И вдруг Оля поняла, что он ее бьет. Именно поняла, потому что не было боли. А было странное: она будто видела все со стороны. Как он, Игорь, ударяет ее в спину и в грудь и она, как тряпичная кукла, дергается туда-сюда, и это распаляет Игоря сильнее и сильнее, и он уже просто лупит ее по щекам, по голове, он даже ногу поднял, чтобы ударить ее в живот.
«Когда ударит в живот, – подумала Оля, – будет больно. Надо ему сказать, как я его люблю. Я ведь ни на секундочку не думаю, что он сделал это нарочно. Он ведь меня бьет правильно. За предательство… Я же просто жить не смогу, если он меня не простит… Люблю, люблю!.. Он самый лучший… самый честный».
– Идиотка! Кретинка! Все испортила, дура малахольная… Вам всем не деньги давать надо, а пенсию по идиотизму… Тебе первой, а Верке второй…
Мысли собственные и то, что она сумела услышать, проскочили друг мимо друга, не задев, как облака и луна на небе. И Оля продолжала мысленно говорить ему «люблю» и просила, просила прощения за предательство и не понимала, почему он
И сразу перестала понимать и видеть вообще.
Вера бежала на станцию. Была одна мысль, скорее не мысль – ощущение, – взяться за вагонный поручень и подтянуться, и войти в тамбур, и вдохнуть запах угольной пыли, а дальше – все равно. Главное – поручень.
Она пробежала мимо дома Воронихи. Там пели старики. И песня была у них веселая, революционная. «Скакал казак через долину…» На крыльце своего дома, хорошо освещенный лампочкой под крышей, стоял милиционер. Он курил, видимо, пуская дым колечками, уж очень запрокинуто восхищенной была его голова. Но он отвлекся от колец дыма и посмотрел вслед Вере, ту охватил стыд, что он теперь навсегда запомнил и будет рассказывать людям, как они шли с багром за деньгами.
«Это все я! Все я! – мысленно кричала Вера. – Господи, как же стыдно!»
Слышала Вера и какой-то диковатый вскрик Оли, будто ее убивают, но кто ее может убивать? Не нужна ей сейчас эта девочка, дитя аспирина и дистиллированной воды. И вообще никогда не была нужна. Никто не нужен. Сама себе не нужна такая. Как же отвратительно стыдно, нечисто она живет.
Вспоминалось все то, что надлежало забыть…
… Как она тайком от матери искала размен квартиры и нашла. По этому размену мать должна была въехать в коммуналку в центре, где жили пять старух. Она разговаривала со старухами в узкой, выкрашенной зеленой краской кухне, те разглядывали ее тусклыми немигающими глазами и выясняли две вещи: не пьет ли мать и не оставляет ли после себя открытым газ. Ей пришлось десять раз сказать им: «Нет! Нет! Нет!» Она тогда подумала: зачем эти старухи живут на свете? И всю дорогу в метро думала о том, что неправильно, что люди так долго и бесполезно живут. Старухи никому не нужны, их никто не любит, и гуманно было бы как-то избавляться от них, освобождая этим жилую площадь. Вера тогда даже вокруг себя посмотрела и увидела, что и метро заполнено такими же старухами… Это же кошмар – сколько их! Дома не выдержала и рассказала матери, не раскрывая тайны обмена. Помнит, как стоявшая до этого мать вдруг села на стул и посмотрела на нее с ужасом. У матери с запасом слов не напряженно, все-таки литератор, но тут она ничего не сказала, просто сидела и смотрела с ужасом, как она, Вера, распоряжается распределением жизни под солнцем.
– Шестьдесят лет – максимальный возраст! А лучше раньше. Зачем коптить небо? И потом… Они же экономически невыгодны, эти бабки!
У матери мелко дрожал подбородок, а рука, лежавшая на колене, как-то по-старчески беспомощно комкала фартук.
Стало стыдно, так стыдно, хоть в окошко прыгай. Но признаться матери в этом тогда не могла. Бросила небрежно:
– Впрочем, пусть живут!
А мать все сидела, сидела, как пригвожденная, что в конце концов вызвало у Веры раздражение. Она же не о ней конкретно говорила, чего уж мать так рухнула? Нельзя же все принимать на свой счет, что за глупая манера? Да и не старуха она еще, слава Богу, работает. Вера рассердилась на мать, тем более что та, встав в конце концов со стула, сказала совсем уж несуразное:
– Когда ты не была замужем, ты была добрее…
– При чем тут это? – закричала Вера.
– Человека определяют две вещи: каков он в любви и какой в смерти. Тебя любовь сделала злобной и гадкой…
– Я умру красиво! – крикнула тогда Вера. – Доставлю тебе это удовольствие!
И снова мать села на стул.
Сейчас, совсем в другом месте и в другой ситуации, Вера почувствовала те подломившиеся материны ноги. Как же мать с ней жила, с такой?
Услужливая память подсовывала и другие факты.