Дом слепых
Шрифт:
Наклонилась Люда, рассматривает. Туфли – на каблучках, на танкетке, розовые, красные, голубые. Вот повезло, думает Люда, вот так удача. Розовые ей понравились больше всего – с бантиком, на танкетке, под цвет ромашкам.
Заглядывает Люда в васильковые глаза толстухи, а в голове из бабушкиного псалтыря крутится: «…на аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия». Их бабушка бубнила с кровати, укладываясь спать на ночь. Вот как оно вышло – засел псалом во внучкиной голове, а вышел во сне. Богато бабушкино наследие… Только к чему это во сне – к худу или к добру?
– Хозяйка, почем туфли продаешь? Вот
– А я не продаю, я меняю, – отвечает толстуха и улыбается ямочками на румяных щеках.
– На что меняешь? – спрашивает Люда.
– А вот на то, что у тебя в руках… – говорит та, а глаза у нее – василисковые.
Глядит Люда, а в руках у нее – только ромашки розовые. Шут с ними, ей муж еще подарит. Не гулять ведь ей по сну босиком.
– Меняю, – соглашается Люда, но ромашки из рук пока не выпускает. – Только сначала примерю я туфельки – не жмут ли.
– Примеряй. – Толстуха кивает, и подбородок ее собирается в три жирные складки.
Одной рукой Люда берет туфельки, опускает на землю, и ноги в них втискивает. Ой, сидят как влитые, не жмут, колодка удобная. Люда притоптывает туфельками по земле – до чего удобные. И так ногу ставит, и этак, в стекло пыльное полуподвальное глядит, а из-за спины у нее ее тень выглядывает – босая.
– Обувайся, – говорит Люда тени, – не видишь, я уже обутая.
А тень в стекле из-за спины рожи корчит, пальцами в чулках шевелит, спиной поворачивается, рваные пятки Люде показывает.
– Берешь? – спрашивает толстуха и смотрит исподлобья так внимательно, выжидательно, как будто не верит, что Люда на обмен согласится. А тень за спиной совсем обнаглела – так разошлась, что Люда не знает, куда ей глядеть, – на тень или на новые туфельки. Смотрит Люда на тень – та язык показывает, у виска пальцем крутит, ноги босые вскидывает выше головы, пальцы растопыривает. Совсем взбесилась, думает Люда, ну и шут с ней.
– Беру, – говорит она, притоптывая туфельками.
Протягивает Люда толстухе ромашки. Та хватает их быстро. Глядит Люда, а букет в короткопалых руках толстухи в розовый сверток превращается, розовой же ленточкой перетянутый. Пищит сверток, вырывается из рук толстухи.
Глянула Люда на ноги свои, а они – босые. Как были, босые! Охнула Люда, заскулила. Руки к свертку потянула, но толстуха сверток крепко держит, не отдает.
– Сынок! – закричала Люда во сне.
На зов, откуда ни возьмись, бежит женщина – костлявая, черной масти. Вцепилась толстухе в косу, завыла, толстую бабу к земле пригнула.
– Отдавай, – говорит, – что взяла. Чужое это, не твое.
Толстуха охает, кряхтит. Чернявая хвать за сверток, а в глазах ее сузившихся – ненависть да злоба горят. Дернулась толстуха прочь, но нет, не уйдешь. Чернявая худа, но цепкая. Выпустила толстуха сверток, чернявая его костлявыми руками подхватила. Стоит, на Люду смотрит. Грудь у ней совсем обвислая, лицо худое, брови – широкие, рыжие, а в глазах – будто кресты, четырехконечные звезды горят. И чувство такое, словно век ее Люда знает.
– Бери свое, – говорит чернявая, – да ромашками мужниными не раскидывайся.
Приняла Люда из рук чернявой сверток. Стоит, смотрит на нее, и тут первая капля упала с неба на нее – прямо на макушку.
– Дождь! Дождь!
Люда
Марина уже набрала дождевой воды в жестяную миску. А раз так, значит, дождь лил. Слепые подходили к миске по очереди, черпали из нее воду стаканами. Дуся, напившись, облизывала губы. Причмокивала, остро чувствуя нюансы атмосферы.
– Дождь, – прошептала Люда.
– Я же говорил! Там нас слышат! Там знают, что мы есть! – подпрыгивал Пахрудин. Он выпил уже четыре стакана, и слышно было, как вода булькает в нем.
– Водичка… водичка… – Уайз окунал в стакан собранные щепоткой пальцы, вынимал, резко разводил и получал фонтан брызг в лицо. И смеялся, прижимая к груди толстый подбородок.
Галя пила в своем углу. Громко глотала, спешила, захлебывалась. Марина пила осторожно, обводя глазами подвал – не остался ли кто ненапившийся? Нуник пил, сняв очки, в его бессмысленных глазах плескалась вода. Только что виденный сон погрузил Люду в состояние задумчивости, и, глядя на Нуника, она подумала, что глаза от рождения слепых подобны зеркалу, в которое никогда и никто не смотрелся. Такое зеркало пусто.
Фатима слила несколько стаканов в пластиковую бутылку и направилась в другой отсек совершать омовение перед молитвой.
– Если бы Пахрудин не рассыпал во дворе баклажки, мы смогли бы набрать больше воды, – заявила она, остановившись.
Валентина, не спеша, приблизилась к ней и уперлась в нее квадратными стеклами темных очков. Ни слова больше не говоря, Фатима скрылась в глубине другой половины.
– Иди, иди, – процедила Валентина сквозь зубы.
Между двумя верхними зубами у нее была щель, и порой слова просачивались сквозь нее вместе со слюной – сплюснутые и на слух неприятные. Но только если Валентина сама хотела их процедить.
Пахрудин тюком плюхнулась на кровать. Лежал, улыбался в тюбетейку, давая воде успокоиться. Прислушивался к току воды – она растекалась по телу бурлящими речками и ручейками. Жизнь зародилась в океане. Человек на семьдесят процентов состоит из воды…
Жизнь зародилась в океане. Человек на семьдесят процентов состоит из воды. Пахрудин ощущал себя океаном – необъятным, одним всплеском способным поглотить весь мир или, наоборот, смилостивиться, успокоиться и дать жизнь – всему миру. Его клетки жадно пили из рек, расходящихся капиллярами ручейков, устремляясь к ним на водопой. Поили дождевой водой свои митохондрии, пузырьки и цитоплазму. Реки несли дождь в разные стороны – к голове, к ногам. Пересекались, перепрыгивали друг через друга, не застаивались, бурлили, несли жизнь миллиардам клеток, составляющим Пахрудина, и Пахрудин жил.
Грянула гроза, но в подвале никто не вздрогнул. Ни гром, ни грозовой гул не способны были испугать людей, каждый день ожидающих начала. Они по опыту знали – потревоженное железными птицами небо шумит по-другому. По-другому гудит земля, принимая железные слитки. Жители подвала благословляли начало грозы.
– А не замесить ли мне тесто для лепешек? – спросила Валентина.
Казалось, ливень омыл не только землю, но и подземелье – от страхов, принесенных с утра Пахрудином. День раскрылся людям навстречу, сжигая в своей грозе уже было наступившее отчаяние.