Дом слепых
Шрифт:
Дуся покачала головой, пощупала губами воздух.
– Съешь блин, – попросила Люда, – за маму…
Дуся приняла из ее рук блин так бережно, словно тот был миниатюрой солнца.
Если не считать слепоту, то мать не болела. Она никуда не ходила, всегда была дома, приложением к старым вещам. Часто спускалась в библиотеку, бродила между ее пыльных стеллажей, прислушивалась к тишине, словно книги неслышным шепотом рассказывали ей свои истории. В их мире мать и жила – невидимом, пыльном. А потом струна в ней оборвалась. Оказывается, в ней всегда жила струна, и была она туго натянута.
Выносили мать сотрудники ЖЭКа. Бабушка суетилась – шутка ли, покойницу больше трех дней в доме держать. Мужчины большими гвоздями зашпилили гроб, и от ударов их молотков блюдце в груди Люды разбилось.
Они приподняли гроб, подкинули его, чтобы поставить на плечи. Люда услышала, как внутри подпрыгнула мать. Запах пыли стал сильней, будто кто-то прямо сейчас выбивал старый ковер, вобравший в себя пыль многих лет. Ковер неподвижно висел на стене. Кто-то из мужчин чихнул.
Люда знала, еще чуть-чуть, и она бы увидела, как мать открывает глаза. Знала Люда и другое – сейчас в закрытом гробу мать лежит с открытыми глазами и смотрит на нее сквозь трухлявые доски. Люда поняла это, когда гроб уже несли в узкую прихожую. Тогда она опустилась на колени и поползла за мужчинами, загребая руками по полу. Она словно плыла по струе, бьющей из Дусиного кранта.
– Встань, – строго оглянулась на нее бабушка.
Люда встала, но за гробом не пошла. Через несколько минут она услышала, как во дворе заголосила бабушка.
Вот оно – кладбище. Бабушка произносила это слово с ударением на втором слоге – кладби'ще. Дошла. Перед самой смертью Варвара Яковлевна стала такой, какой, наверное, была бы, не родись у нее слепая дочь, не придись ей за все в жизни биться. Запах бабушкиной смерти был другой.
Съесть бы сейчас блин, подумала Люда, жирный поминальный блин. Пустой желудок ныл.
В последние дни жизни бабушка сильно изменилась, ей было страшно умирать. Мать умерла тихо, а бабушка ныла, оплакивала саму себя.
– Хоть сама по себе поплачу, – говорила она.
Бабушка боялась остаться неоплаканной.
– Как помру, ты вой, Людка, голоси, – учила бабушка, шелестя губами. Как только она их размыкала, изо рта пахло. Внутри бабушки разворачивалась нешуточная борьба жизни и смерти. Жизнь несла потери, значительные, и они гнили внутри, отравляя дыхание. Жизнь убиралась с поля боя, оставляя все больше места для смерти.
Потом наступил конец, который отметили горками блинов. Бабушка лежала на столе, пальто висело на гвозде в прихожей – там, где раньше висел бабушкин ридикюль. Гвоздь оказался на удивление прочным.
Когда бабушку выносили, Люда выла. Она бы не стала, но выполняла последнюю волю покойной. А бабушка считала, что душа умершего, невесомая, садится на голос плакальщиков и поднимается на нем высоко вверх. И чем выше вой, тем выше окажется душа. На самом верху – рай. На низ бабушка не рассчитывала. Она своего привыкла добиваться.
– А там постучу я в ворота или в дверь, какую ни на есть, – говорила она при жизни, – и откроет мне старец, убеленный весь. Если скажет:
У кладбищ, как и у домов, судьба похожая. К лету трава у могил, если ее не срезать, вырастает высоко, будто снизу питается разложившимися соками жизни. И холодней на кладбищах всегда. Зимой ноги так и стынут. Отчего? Даже из жаркого лета войдешь на кладбище, а земля все равно ноги подмораживает. Отчего, спрашивается.
Правда, тихо, покойно здесь. И это верно, что не спокойно, а покойно. Деревья растут высокие, хорошо удобренные. Листва их густая шелестит, и чувствуешь, шелест в себе самом. Солнце золотит мох надгробных камней, лучи по наклонной пробивают ограду, превращая ее в решетку из железных брусьев по вертикали и невесомых полосок по горизонту. Птицы ходят зябкими лапами по земле вдосталь – им всегда хватит крошек. Только холодно. Но отчего?
Не греют покойники землю, а живые захаживают не часто. Оттого и холодно. Оттого и зябнешь. Только жизнь – теплая. Выйдешь за ограду, попадешь в город, в зону живых, и согреешься, хотя солнце одинаково светит и над живыми, и над мертвыми.
Теперь эти зоны по температуре сравнялись – где кладбище, а где город, не отличить, холодно одинаково.
Раскисшая от вчерашнего дождя земля чавкала под ногами. Деревья казались умершими, и не было надежды на то, что по весне они проснутся. Люда и сама брела, как во сне. Зачем она пришла сюда? Кого надеялась найти?
Могильные плиты мокли разбитые. Щепки гробов отсырели, лишь пристальный взгляд мог отличить их от комьев земли. Люда не заглядывала в воронки. Гарь стерла все запахи. Люда не смотрела под ноги, чтобы не знать, что чавкает под ботинками. Больно видеть мертвых, но еще больней видеть их дважды умершими.
В мелких впадинах собралась вода, она помутнела – серость дня достигла своего дна. В одной кружил искусственный цветок – гвоздика. Она медленно плыла по окружности, будто снизу кто-то подгонял ее зябким дыханием.
Присев на корточки, Люда сложила черепки треснувшей мраморной таблички: «Они защищали Отечество». Шпиль обелиска – на месте. Вот и ориентир. От него надо взять влево и пройти метров пятьдесят.
«Смысл? Смысл? – искала она отчаянно. – Вы их защитили, а они разворотили ваши могилы, рассыпали по земле ваши кости…»
Близость к земле успокаивала. Даже к такой. Не прорастут защищавшие отечество бурьяном, не нальют траву темной зеленью, и не заструится их кровь по стволам деревьев, не накроют рыхлые кроны землю тенью, и слезы приходящих оплакать чужой подвиг не засолят память о тех, кто был вырван из влажного покоя земли. Придет забвение.
Воздух здесь чище. В городе гарь и пыль смешивались с трупными испарениями. Город был полон трупов – свежих, не успевших истлеть. Кладбищенские кости не пахли. Теперь трупов на кладбище меньше, чем в городе.