Дом свиданий
Шрифт:
Раз все ее товарищеские попытки отвергнуты и ведут только к глумлению и обидам, – так черт же с ними, с этими злыми дурами и негодяйками! Она тоже пойдет против них – примкнет к силе, пред которой они трепещут.
До сих пор она нисколько не злоупотребляла своим положением «экономкинои душеньки», теперь стала давать его чувствовать всем, кто показывал ей когти. Наушничала и даже клеветала, навлекая натоварок-врагинь ругань и побои Федосьи Гавриловны, которая со дня на день все больше души не чаяла в своей «Машке» и верила ей безусловно. Самой Буластихе Марья Ивановна тоже старалась угодить, чем только могла и умела: безбожно ей льстила в глаза и за глаза, при всяком
– Нимфодора глупа-глупа, – наущала она, – а на счет вшей не худо придумала. Только Машке не простых бы, а в пузыречке из больницы – тифозных…
С удалением Федосьи Гавриловны для мстительных проделок открылось широчайшее поле, а времени – двадцать четыре часа в сутки. На решительные, т. е. убийственные или калечащие мерзости не дерзали посягать, памятуя, что «Машка» – дорогой товар, за порчу которого Буластиха с виновных шкуру сдерет. Но делали все, чтобы отравлять «Машке» существование изо дня в день, из часа в час, из минуты в минуту.
Сегодня Марье Ивановне обливали жавелевой кислотой дорогое бархатное платье, которое, по буластовской расценке, стоило горемычной кабальнице, по крайней мере, месяца «работы». Завтра – пропадали у нее из запертого комода часы или деньги, – жалкие крохи, которые удавалось ей сберечь из подачек «на булавки», – единственное, что доставалось на ее долю от огромного ее заработка. Стоило Марье Ивановне, уходя из своей комнаты, оставить дверь не замкнутой на ключ, чтобы, возвратясь, она уже непременно нашла либо постель свою испачканной какою-нибудь гадостью, либо омерзительный рисунок на стене, либо безграмотную записку с руганью и угрозами. Фраскита, из зависти, втянула Лусьеву в ссору и жестоко подбила ей глаз – аккурат накануне приезда одного богатого и щедрого «понта», большого поклонника Марьи Ивановны.
На квартирах – у хозяек – жильцы, до сих пор льстивые, подобострастные, сделались наглы, грубили, а женщины подстрекали их – показать Машке-дворянке, что не велика она фря и не честнее других. Еще – к большому счастью Марьи Ивановны, как-то выпала ей такая удачная полоса, что «работать» приходилось больше в «корпусе» либо в той квартире, где проживала и влиятельна была дружелюбная Катерина Харитоновна: ее буйного нрава все побаивались, не исключая даже самых дерзких и сильных жильцов. Но в другие квартиры Маша ехала – каждый раз – полумертвая от страха, что не сегодня-завтра какой-нибудь Александр Мясник либо Ванька Кривуля изнасилует ее и обратит в то невыносимо позорное, полное побоев и вымогательства рабство, под игом которого жили и изнемогали почти все квартирные женщины.
К дополнению бедствий, на время, покуда Федосья Гавриловна будет лежать в больнице, Буластиха поручила быть за экономку певунье Антонине. Эта особа теперь, чувствуя себя силою, нестерпимо лезла к Маше со своей противной влюбленностью и, не встречая взаимности, неистовствовала, устраивала подлейшие скандалы и каверзы и поминутно подводила Машу под хозяйкин гнев. Уже не раз бедной девушке пришлось изведать горьким опытом, что тяжеловесные ладони Прасковьи Семеновны – ни чета Федосьиным, которые били редко и жалеючи.
Антонина преследовала
Буластихе Маша не смела жаловаться, – это в «домах» не принято, как злейшее нарушение товарищества, влекущее за собой беспощадную месть. Да и – знала Маша – без поддержки и настояния со стороны Федосьи Гавриловны – Буластиха, жестокая, глумливая, цинически-распутная по натуре, не защитит ее, но еще сама надругается каким-нибудь гадким, рабовладельческим издевательством. Вроде того, как заставила она проворовавшуюся Фиаметту съесть с голых ног ее два фунта зернистой икры.
«Княжна», которой было жаль Маши, пробовала усовещивать освирепевших товарок, стращала:
– Сумасшедшие! В чью вы голову бьете? Ведь Федосья не навек легла в больницу. Встанет, – худо вам будет: рассчитается за Марью сторицей, соком из вас Марьины слезы выйдут…
Но озлобление было слишком велико, спорт мучительства слишком заманчив. Возражали:
– Еще когда встанет, а мы до того времени из Машки твоей юшку повыдавим!
Впрочем, принимали меры, чтобы по возможности обезопасить себя и против этой угрозы. Бегали к Федосье Гавриловне в больницу и наушничали ей на Машу всевозможные сплетни и клеветы. И, когда Маша, в свою очередь, приходила проведать свою покровительницу, больная экономка встречала ее градом ревнивой, подозрительной ругани, попрекала ее мнимыми шашнями с жильцами, с полицейским, которого сама же ей навязала, с некоторыми из гостей посимпатичнее и почеловечнее, дружбой с Катериной Харитоновной, ухаживаниями Антонины, обвиняла в разврате, предательстве, неблагодарности. Маша пугалась, плакала в три ручья, разубеждала, божилась…
Расставались помирившись, но ссоры были утомительно тяжелы, полны обидных унижений, обвинений, неповторяемых слов, от которых стены краснели. Уходя из больницы, Маша сознавала себя предметом общих насмешек и презрения, будто оплеванная взглядами больных женщин, сиделок, фельдшериц, врачей. А главное, чувствовала раз от разу внушительнее, что клеветы действуют, дружба трещит, и дорогой ценой купленная, позорнейшим угодничеством обусловленная последняя опора ее уже не прочна, – почва колеблется под ногами. Маша с ужасом предвидела: а вдруг настанет день, когда Федосья Гавриловна вовсе взбеленится и станет не за нее, но против нее?
– Тогда – хоть прямо в петлю головою!
А болезнь экономки, как нарочно, затягивалась. На почве скверной, давно отравленной крови определилось какое-то серьезное осложнение. Врачи решили сделать ампутацию ноги выше колена. Значит, возвращение Федосьи Гавриловны в корпус опять не только затянулось надолго, но и вообще стало вопросным. Как-то она вынесет операцию? Да когда-то она оправится и привыкнет к искусственной ноге – настолько, чтобы распорядительствовать сетью огромного дела, безжалостно торгового и насквозь преступного, полного опасных рисков, требующего силы, энергии, подвижности изворотливой и бесстрашной готовности на какой угодно скандал и приключение, охраняемого лишь ужасом к могучему кулаку, незнако-мому ни с жалостью, ни с удержем совести?