Дом учителя
Шрифт:
Командир танкистов донес на НП, что его тридцатьчетверки преследуют противника и что взяты пленные. Общий успех был достигнут в результате маневра: фланговый удар лыжного отряда совпал с повторным фланговым ударом танков, и немцы отступали, чтобы не попасть в кольцо… Полковник с наружностью запорожского рубаки снял с головы свою высокую папаху таким медленно-торжественным жестом, точно собирался осенить себя крестным знамением, и отер ладонью вспотевшую лысину.
Командующий, не теряя времени, собрал тут же, на НП, командиров, суховато поблагодарил за умелые действия, а назавтра пообещал артиллерийское
— Разрешите, товарищ генерал армии, мы доставим сюда товарища… — Комдив запнулся, не уверенный, можно ли называть генерала, побывавшего в плену, товарищем и генералом. — Это займет не больше получаса.
— Мне по дороге, — сухо сказал командующий. — До свидания! И надо худеть, худеть, товарищ полковник, куда это годится: таскать такой живот?
В машине командующий угрюмо молчал. Молчали и офицеры, сопровождавшие его, — было видно, что он недоволен, хотя причин для недовольства как будто не было: ведь дивизия все же прошла вперед.
За обледенелым окошком баньки, в которой командарм ожидал вызова, совсем стемнело, а вызова все не было. И, сидя в темноте, в своем начищенном и заштопанном кителе, причесанный и выбритый, командарм незаметно для себя задремал — склонился боком на лавку, опустил голову на согнутую в локте руку и, успев еще подумать: «А может, и не вызовут сегодня?» — уснул. На нарах, в немецком лагере, генерал часто видел сны, и в них чаще всего свое детство и вкусную еду: он уплетал во сне ржаные блинцы со сметаной, те, что пекла по утрам мать, пил теплое, пахнувшее коровой молоко, ходил с дедом на реку рыбачить и хлебал уху на бережку — голод в лагере был общим, постоянным страданием. А сейчас он как будто упал в черную, глухую, непроглядную яму…
Когда генерала разбудили, он вскочил с такой поспешностью, словно все еще находился в лагере и проспал проверку. Ослепленный лучами электрических фонариков, генерал, не разглядев никого в первые мгновения, молчал и жмурился. И командующий тоже не нашелся сразу, что сказать. Он давно знал и хорошо помнил этого генерал-лейтенанта, славного кавалериста с молодецкой выправкой, сохранявшейся у него и в пожилые годы. А здесь перед ним, отворачиваясь от света, стоял тощий, кожа да кости, встрепанный старик, с воспаленным лицом в багровых, пузырчатых пятнах.
— Здравствуйте, Федор Никанорович! Вернулись… — проговорил после паузы командующий, и сам услышал в своем голосе искусственность. — Поздравляю вас!
Адъютант чиркнул спичкой, засветил лампу, и генерал смог увидеть посетителей, но тут на него снова напал кашель… И все с невольной досадой ждали, когда он справится с ним — он сгибался и трясся в припадке, его всего выворачивало. Наконец он вытянулся, прижал руки к бедрам и вздрагивающим, прерывистым голосом поздоровался:
— Здравия желаю, товарищ генерал армии! Так точно, я вернулся… Благодарю вас, товарищ генерал армии!
— Простудились, Федор Никанорович! — сказал командующий.
— Извините, немного простыл…
Командующий словно бы неодобрительно
— Может, мы не вовремя? Вам бы полежать да аспирину на ночь…
— Никак нет, я вполне могу., я здоров, — поспешил с ответом генерал. И его обмороженное лицо приняло то непроницаемое выражение, что появляется у солдата в строю, когда отдана команда «Смирно!»: мол, я готов, приказывайте! Собственно, он так и чувствовал себя: час, к которому он со всей тщательностью — и внешне, и в душе своей — готовился, как готовятся к суду, наступил. И единственное, что еще оставалось в его воле, это встретить свой трудный час, как подобает солдату: не прятаться и не вымаливать снисхождения.
— Разрешите доложить, товарищ генерал… — начал он и тут же напрягся, силясь подавить очередной, царапающий глотку позыв.
Командующий не отозвался, только покачал сожалительно головой.
— Понимаю, что мой доклад не имеет уже оперативного значения… — выговорил генерал поспешно, боясь, что кашель помешает ему. — Но из наших тяжелых неудач можно извлечь некоторые уроки… Армия, которой я командовал, занимала в первых числах октября участок фронта западнее Вязьмы, имея в своем составе… Извините, я…
И он опять весь затрясся. Командующий поднял руку.
— Успеется, Федор Никанорович! В общих чертах мне известно, что у вас происходило… — Командующий подождал конца приступа. — Тяжело, трагично все там получилось. Вероятно, можно было избежать окружения, даже несмотря на превосходство противника в живой силе и технике. Да, вероятно, можно было… Но тут все в ответе. И разведка подвела… А вы и ваши войска… Вам и вашим войскам, товарищ генерал, — благодарность!
— Как? — спросил генерал и странно, пристально взглянул. Он еще не совсем отошел после приступа, судорожно дышал и подергивался.
— Благодарность, Федор Никанорович! Воздаю вам должное… — сказал командующий.
Генерал поднял голову и выпрямился.
— Зачем же так, товарищ генерал армии?! Я готов отвечать, готов принять любое… — Его голос вздрагивал. — Если я заслужил суд, пусть будет суд. Но я… Но зачем же это?..
Он побагровел, кашель вновь распирал его грудь, поднимался к горлу, и ему стоило огромных усилий не выпустить этого когтистого зверя наружу. Его глаза сделались мученическими: и надо же было, чтобы в эти именно минуты с ним приключилось такое!
— О каком суде вы говорите? Да полноте… — Командующий догадался, что генерал, этот горемычный, потерявший свою армию и попавший в плен генерал, заподозрил в его словах не то издевку, не то желание утешить. И он внутренне усмехнулся: вот уж на что он был не способен: на утешение — на издевку еще куда ни гало…
— Полноте, полноте! Что вы вообразили? — сказал командующий.
Он благодарил вполне искренне: войска, блокированные в октябре западнее Вязьмы, в том числе и войска этого генерала, оказали поистине неоценимую услугу защитникам Москвы; геройское сопротивление этих войск, их контратаки, их упорные попытки вырваться из окружения сковали под Вязьмой без малого три десятка немецких дивизий — невозможно было в те дни сделать больше! И словно бы даже нежность — чувство, также мало свойственное натуре командующего, абсолютно свободной от того, что называется душевной теплотой, — послышалась в его тоне: