Дом учителя
Шрифт:
Самосуд выстрелил из нагана, когда голова колонны приблизилась к одному из его пулеметных «букетов», — это и был сигнал «Огонь».
И два длинных пулеметных залпа слились в невыносимый, рвущий воздух, пульсирующий пламенем железный клекот. Командир первой роты Никифоров перебегал от одного станкача к другому, указывая цели, и его малиновая фуражка мелькала между осинок и березок, как диковинная птица.
«Вот черт! Молодцом! — восхитился Самосуд, но тут же вспомнил о своем приказе: — Черт! Не снял фуражки! Ну я его!..» — успел еще подумать он.
Гибельный ветер носился над дорогой, разгоняя людей, валя их с ног. Гренадеры метались, сталкивались,
И уже сегодня, а не в некоем отдаленном будущем, галчата Сергея Алексеевича смогли увидеть, как бегут их враги, — именно это и пришло сейчас в голову Самосуду.
«Так, хорошо, так! — мысленно одобрил он; на лице его, однако, выступила сумрачная и словно бы недовольная гримаса. — Удачно для начала! И пора кончать… Возьмем обоз и языка. И не будем зарываться».
Уцелевшие гренадеры скрывались в кустарнике на противоположной стороне проселка… Можно было ожидать, что оттуда они откроют сильный огонь, но раздалось лишь несколько выстрелов: должно быть, в легковых машинах были убиты офицеры, которые могли бы организовать сопротивление. Хвост колонны, понесший меньший урон, сразу же подался в кустарник, и кустарник как будто ожил, задвигался, сам побежал к далекому на горизонте лесу. Партизаны, иные уже не укрываясь, выходили из-за деревьев, палили по улепетывавшим грязно-серым фигурам.
Но тут к треску пальбы прибавился новый лязгающий звук — он вырастал, наполнялся гулом… И из-за поворота, из-за леса вывалилась на дорогу темная, вся из углов и плоскостей бронированная громадина — тяжелый танк. Он, видимо, прикрывал колонну с тыла и теперь ломился сюда: на стволе его пулемета прерывисто билась бело-желтая молния… Пули тут же стали повизгивать между осин и березок, а огонь партизан сразу ослабел… Никифоров присел было, но затем вскочил, сорвал с головы свою необыкновенную фуражку и замахал ею круговым движением, точно гонял голубей, — совершенно безрассудно.
— Готовь гранаты! — орал он. — По танку, по щелям гранатами!
И озирался с диким и вопрошающим выражением на полном, с трясущимися щеками лице…
Первой на пути танка оказывалась третья рота, и ей выпало принять его двадцатитонный удар!.. Самосуд шагнул к дороге, стискивая наган, чтобы защитить и помочь, но сейчас же вернулся на свой НП — его место было там, — опасность грозила всему полку. И он навсегда запомнил то, что увидел, стоя среди тоненьких осинок на обомшелом склоне с бессильным револьвером в руке.
Из полуоблетевшего, желтым дымком повисшего у самой дороги осинника выбежал Сережа Богомолов. Сергей Алексеевич узнал его по костлявой худобе, по длинному, болтавшемуся на нем, как халат, пальто бутылочного цвета — оно принадлежало еще его старшему брату, окончившему школу год назад. В отведенной в сторону руке Сережа держал гранаты — три или четыре, связанные вместе… И будто споткнувшись, он упал вдруг на дороге, прямо против катящейся, лязгающей своими стальными сочленениями машины.
— Бросай! — вырвалось у Сергея Алексеевича. — Бросай, мальчик! — хотя, конечно, Сережа не мог его услышать.
И медлил, медлил — хотел ударить наверняка…
А следуя его примеру, из осинника выбежали Саша Потапов и, чуть позднее, Женя Серебрянников.
Потапов был из тех толстеньких мальчиков, с женской фигуркой, с большой попой, что служат постоянно мишенью насмешек товарищей. Он и бежал по-девчоночьи, вихляясь и широко размахивая растопыренными руками. Но в левой руке у него, левши, была граната…
Серебрянников, в кепке с модным козырьком, в стареньком пальто, перешитом из отцовской шинели, быстро, на своих журавлиных ногах, догнал Потапова, и они побежали рядом.
А позади появилась еще Леля Восьмеркина — в платке, замотанном на шее, в синей жакетке, в огромных материнских сапогах — ее мать, заведующая молочной фермой, была великаншей, самой высокой женщиной в совхозе; гранату Леля прижимала к груди, как цветок.
Сейчас Сергей Алексеевич видел только их — своих учеников!..
Богомолов боком вскинулся — танк, задравший широкий, тупой нос, нависал уже над ним, — метнул свою связку и, сжавшись, словно бы нырнул головой в дорогу… Он промедлил, промедлил со своим броском!.. А может быть, и пожертвовал собой в ясной решимости!.. И посверкивая траками, разбрасывая ошметки грязи, обломки, движущаяся гора навалилась на него… Под ее днищем блеснул лишь слабый огонь, хотя взрыв был слышен и Самосуду, и сизое облако вылетело из-под нее… Но машина не остановилась, продолжала двигаться, — казалось, все ей было нипочем.
Одновременно, как по согласию, метнули гранаты Саша Потапов и Женя Серебрянников. Потапов не добросил своей гранаты — она упала в нескольких метрах от танка, Женина разорвалась на броне самого танка, не причинив ему вреда. Но за секунду до этого внутри него что-то глухо, утробно пошло громыхать, и из его щелей показался черный дым. Танк еще двигался, но дыма становилось все больше, и в смотровых щелях поблескивал красный огонь. Бившаяся из ствола пулемета молния исчезла.
…Весь бой был коротким, и победителям, партизанам, он показался даже слишком коротким по сравнению с тем, как много они о нем думали. Гренадеры — те, кому не удалось добежать до леса, сдавались в плен. Из танкового люка, дымившего теперь, как затопленная печь, вывалился весь черный танкист, сполз на землю и, корчась на спине, тоже поднимал руки… Успех — первый успех! — был полный, колонны как не бывало: десятки трупов валялись в расплесканной, жидкой грязи и десятка полтора живых гренадеров, бросив оружие, ожидали, что с ними будет дальше… Странно было видеть, что кто-то в их кучке перевязывал своего раненого товарища — это чисто человеческое поведение как-то не вязалось с ними. А партизаны собирали трофеи, снимали с убитых автоматы, доставали из пробитых пулями мундиров документы, солдатские книжки… Кирилл Леонтьев вел в поводу вспотевшего коня, отбитого у врага.
Самосуда обступили возбужденные, счастливые люди — они шумно докладывали, широко жестикулировали и с особенной охотой бросались исполнять приказания, которые он отдавал. Лишь когда кто-нибудь заговаривал о Богомолове, голоса стихали и лица менялись — от Сергея Алексеевича не ускользнуло, что не скорбь, а какое-то восторженное изумление охватывало бойцов. Казалось, что при упоминании о Богомолове, все спрашивали себя: «А ты сумел бы, как он?» И кто-то, вероятно, отвечал себе: «Понадобится — да, сумею!», а кто-то признавался: «Нет, не смогу!» И может быть, тот, кто так признавался, способен был уже порицать Богомолова за жертвенность. Как и всегда, очень высокая доблесть воодушевляла одних и словно бы умаляла других в их представлении о себе.