Дом учителя
Шрифт:
Сергей Алексеевич поискал взглядом Женю Серебрянникова… В глубине души он питал к этому мальчику особую слабость, от него он многого ожидал и за него, как ни за кого другого, боялся. Женя стоял, будто задумавшись, несколько в стороне, под молодым дубком, еще не сбросившим своей медной, чеканенной листвы.
Богомолов вытянулся перед Самосудом, ожидая приказаний, и Сергей Алексеевич отрицательно повертел головой — приказывать пока что было нечего. А на его лице читалось огорчение: выходило, что Никифоров прав — эти мальчики и девочки не храбрились больше. И вместе с родительской жалостью Сергей Алексеевич, опять же по-родительски, почувствовал что-то близкое к разочарованию.
— Ждем
— Есть не отменяется, — повторил твердо Богомолов.
— Политбеседу вчера проводили?.. Сводку Совинформбюро читали?
— Читали, Сергей Алексеевич!
— Были у ребят вопросы?.. — Самосуд все пытался выяснить, чем объясняется эта перемена в настроении ребят. А может быть, во всем был виноват холодный дождик?..
— Были вопросы. Гайдай интересовалась, можно ли ей написать домой маме? — очень серьезно ответил Богомолов. — Серебрянников спрашивал, разрешается ли вести дневник? Потом еще о внимании к отдельному человеку был спор… У нас, Сергей Алексеевич, круглые сутки идет политбеседа.
Вдвоем они подошли к Серебрянникову. Тот, глубоко засунув руки в карманы пальто, откинув голову в ворсистой, с большим прямоугольным козырьком кепке, какие носили районные модники, смотрел куда-то поверх всего творившегося на земле; его узкое лицо, с россыпью розовых прыщиков на подбородке, приняло голубой оттенок. И Никифоров ничего не выдумал: Женя негромко, чуть нараспев, читал стихи. Сергей Алексеевич разобрал в этом полушепоте:
…Остатки слов таких, как «проституция», «туберкулез», «блокада». Для вас, которые здоровы и ловки, поэт вылизывал чахоткины плевки…Самосуда и Богомолова Женя просто не увидел — не слышал, как они подошли. И Сергей Алексеевич не решился ему мешать, насупился и прошел дальше. Затем он приказал построить роту…
В молчании ребята вышли, иные выбежали, ежась, будто бросаясь в воду, из-под своих ветвистых зонтов и, потолкавшись, послушно встали неровной, изогнутой — мешали деревья — стенкой. Сергей Алексеевич оглядел этих только что испеченных бойцов и опять вспомнил Никифорова — они, и точно, в своих пальтишках, в курточках, подпоясанных ученическими ремнями, в обвисших кепочках, в картузах, в платках, в шарфах на тонких шеях, наводили на мысль о птенцах, выпавших из гнезда. И как бы не по мерке выглядели на их плечах длинные винтовки со штыками, торчавшие в разные стороны, гранаты, оттопырившие карманы.
— Что же это, ребята? Неужто скисли? — громко начал Сергей Алексеевич и подождал немного, а его глаза невольно отметили:
«Винокуров вырос из своего бушлата, перчаток нет, руки синие… Гайдай в легком платочке — как это я проглядел?»
Ребята молчали — замкнуто, непонятно… И Сергей Алексеевич нарочито бодро сказал, что вот наконец близок час, которого все они нетерпеливо ждали — час встречи лицом к лицу с ненавистным врагом, и что ребята докажут, он в этом не сомневается, что они настоящие солдаты.
— Выше головы! Мы здесь не одни! — воскликнул он.
И дальше заговорил о том, что на отпор фашистам встала вся страна, что самые разные люди побратались в этой борьбе, что идет великая всенародная война.
— А когда поднимается весь народ, — прокричал Самосуд, — то ничто, никакая сила в мире не может ему противостоять!.. Мы обязательно победим! И мы с вами, ребята, еще будем с удовольствием когда-нибудь вспоминать, как стояли здесь, в лесу, под этим дождиком…
Тут Сергей Алексеевич почувствовал словно бы неуверенность в своем голосе, принужденность и закончил:
— Разве же может этот осенний дождик охладить жар ваших комсомольских сердец?!
Он даже попытался польстить своим ребятам, но и ему самому последние слова показались слишком уж возвышенными. И он должен был признаться себе, что его речь не произвела должного впечатления: ребята слушали его не так, как ему хотелось, они переглядывались или вообще переставали слушать, с их лиц уходило внимание. Может быть, это объяснялось тем, что нового он, собственно, ничего им не сказал, многие из его учеников могли бы сами произнести такую речь… Во всяком случае, этого еще у него с ними не случалось, он всегда умел и заинтересовать своих подопечных, и воодушевить. Даже Богомолов не столько слушал, сколько следил за ротным строем — реакция ребят не понравилась и ему.
Вдруг на пухлом, полудетском личике Тани Гайдай Сергей Алексеевич увидел взаправдашние слезы; она мигала ресницами, сбрасывая их, а они вновь набегали. Он шагнул к ней…
— Таня, это что? Ай, ай, ай!.. — притворно ужаснулся он. — По дому заскучала?
— Я? Что вы?! Совсем не по дому. — Она так замотала головой, что из-под ее платочка выпал светленький завиток. — Простите, Сергей Алексеевич!
— Но ты плачешь. Почему ты плачешь? — настаивал он.
— «Откуда эти слезы, зачем оне? — полупропел Саша Потапов, стоявший рядом. — Мои девичьи грезы, вы изменили мне»!
— Шут гороховый! — не повернувшись к нему, сказала Таня.
— Разговоры в строю… Прекратить! — скомандовал Богомолов.
— Мы ждем, Таня! — сказал Сергей Алексеевич.
— Я просто не знаю… Я…
Она достала из сумки квадратик аккуратно сложенной марли, промокнула глаза и вытерла под носом — она тянула время. За десять школьных лет Таня в свою очередь отлично узнала Сергея Алексеевича — их бессменного классного наставника, — и лишь только он появился перед строем и заговорил, она поняла, что ему не по себе: и трудно, и тревожно. Он и очень изменился за последние дни — осунулся, постарел, белки глаз сделались розовыми, как у кролика, наверно от недосыпания; он и уменьшился как будто от всех своих забот и волнений — стоял сейчас под могучей, в три обхвата, сосной какой-то усохший, низенький, в очках, заливаемых дождиком, которые он поминутно протирал пальцами. И пальтецо это на нем было уже совсем старенькое, посекшееся на обшлагах, и отросшие белые волосики, точно мокрые перышки, торчали над ушами, выбившись из-под порыжевшей шапки. И хотя Сергей Алексеевич старался говорить бодро, с подъемом, Тане показалось, что он упрашивал ее с ребятами, не наставлял, не учил, а именно упрашивал: «не подкачайте, мол!» — даже немножко заискивал. И она обиделась за него…
Ведь лучшего человека — такого умного, доброго, а главное, так хорошо все понимавшего — она не встречала. Да и не было, наверно, лучшего… Когда на родительском собрании в школе мать Жени Серебрянникова назвала ее, Таню, распущенной девчонкой, и только за то, что ее видели гуляющей вечерами под ручку с Женей, Сергей Алексеевич первый за нее заступился, и так убедительно, что все осудили мать Жени. Ей и от родного отца, прослышавшего про эти вечерние прогулки, крепко бы досталось, если б не он… А сейчас вот он совсем извелся. И, отерев слезы, Таня собралась с духом: