Дом веселого чародея
Шрифт:
Это действительно, пожалуй, так и было до поры до времени. Четвероногие и крылатые артисты охотно и безотказно выполняли его приказания; помощники с лету читали его команду в любом, самом незаметном жесте, во взгляде, в слегка приподнятой брови. В доме на Мало-Садовой – Тереза, Еленочка, дети, прислуга – всё как бы великолепным оркестром было, которым дирижировал легко, уверенно. И вдруг жизнь принялась преподносить сюрприз за сюрпризом. Он растерялся, дирижерская палочка дрогнула, листы партитуры рассыпались, смешались. Инструменты заиграли кто во что горазд.
Ляля с ее аптекарем. Тереза. И вот теперь – Анатошка. Вбил в голову, что будет
Но! И еще раз – но!
Впрочем, придется начать издалека.
Бывало, говорят в доме о мальчишке, со смехом передают всякие забавные его выходки: как петуха учил наземь падать замертво; или собачонку приблудную по прозвищу Мочалка – танцевать. Анатолий Леонидович лишь хмурится, нехотя морщит губы в насмешливой улыбке.
Но вот однажды на речном бережку сам подсмотрел: мальчишка легко делает такие акробатические номера, что хоть бы и взрослому впору: сальто-мортале, например, без разбега, с места! Это, знаете ли… Он, Анатолий Леонидович, в свое время сколько был бит немцем Клейстом, пока не научился прилично выполнять это самое проклятое сальто!
Тогда задумался.
Ярко, светло озаренные, в памяти вспыхнули милые, глуповатые картинки: Анатошка в колыбельке – гукает, трогательно разевает беззубый ротик, тянет крохотные ножонки вверх, к отцовскому лицу… И он, уже знаменитый, уже познавший «чертовы зубы», – он щекочет пушистыми усами эти ножонки, целует розовые пахучие пяточки…
И множество других мгновений вспомнилось. Как, например, подбрасывал малыша высоко, к потолку, и тот, заходясь в смехе от страха и восторга, требовал повторить, повторить…
– Сё! – кричал. – Сё!
Это значило: еще.
А затем? Что-то молчала память о том, как сын рос, как научился грамоте, как пошел в Чернозубовское реальное. В памяти иное было: Прекрасная Елена, дом, слава.
И вот – пожалуйста: крутит сальто и дрессирует петуха.
Иронически улыбался до прошлого лета: пустяки, ничего особенного, – мальчишка и так далее. Прошлым же летом совершенно случайно, в беседке, сквозь листву дикого винограда, увидел собственный номер «Пируэт», неожиданными исполнителями которого оказались Анатошка и Мочалка. Сын отлично читал отцовские куплеты, Мочалка кувыркалась вполне профессионально.
Тут ирония уступила место тревоге.
Тут он с поразительной отчетливостью увидел, что подрастает Анатолий Дуров Второй. Мысль о многих Дуровых ему претила всю жизнь: он был е д и н с т в е н н ы й, других быть не должно.
Судьба сына определилась: никаких цирков, быть ему, как Кедров, бухгалтером.
И Анатошку определили на счетоводные курсы.
А внешне дом продолжал жить, как прежде.
Гости, граммофонная цыганщина, крики павлинов, флаг на башне фанерного замка.
Господин Клементьев с распутинской бородой упрямо старался н а в е с т и п о р я д о к, сделать дом н е х у ж е д р у г и х.
Старик-карла, став при музее привратником, нарядился в красную феску.
Феня хлопотала по дому, важничала: после отъезда Терезы Ивановны была за хозяйку.
Еленочка скучала, в глубине души довольная тем, как все обернулось. Однако Толия стал почему-то холодноват, частенько покрикивал, раздраженно передразнивал ее произношенье, когда пускалась в разговор по-русски.
Но все-таки развлекал. Собрал четырехколесный мотоциклет, катал по Дворянской. Публика глазела на невиданную машину, на Бель Элен. Она кокетничала, стреляла глазками,
– Ну, ты, матушка, не очень-то…
Но, в общем, дом процветал. Посетители музея, музыка, вечерние фонарики в саду, вкусные слащовские обеды.
Он, Слащов, действительно был мастер, может быть, поэт даже в своем искусстве. Несмотря на то, что стихией его поэзии были антрекоты, бифштексы и пулярки, в натуре повара главенствовала тонкая чувствительность. Он все чужое переживал, как свое, но у него еще и личная драма была: одинокий и болезненный, он лишился единственного друга – силача Янова, о котором уже рассказывалось отчасти. То есть о том, как разжился деньжонками и открыл трактир в Ямской слободе. Слащов все прощал другу: и жадность к деньгам, и богомольное ханжество; но когда Янов вступил в черную сотню и, подняв иконы, пошел с мясниками громить евреев и даже, был слушок, убил кого-то сгоряча, – дружба их оборвалась разом. Слащов и на порог не пустил к себе трактирщика, прогнал со двора и обозвал нехорошо – сволочью.
Вот так жили в доме на Мало-Садовой тем летом, когда в один прекрасный день (а день и в самом деле был прекрасный) малютка Клементьич встретил в калитке петербургского литератора Б. Б. и кукарекнул:
– Пожалуйте-с!
Что произошло с этим литератором в гостях у Дурова, уже сообщалось.
Как Б. Б. в течение дня шалел и терял столичный лоск, как, утомленный, разморенный летней жарой и обилием впечатлений, дважды нюхал из Чериковерова пузыречка.
Как, встревоженный и испуганный ужасными застольными разговорами о бомбометателях (и даже ошибочно заподозрив близость злодея к дуровскому дому), бежал из Воронежа, боясь «влипнуть» (именно это словцо мелькнуло тогда в голове Б. Б.), и как, наконец, окончательно, до крайности, ошалевший, и растрепанный, уже за пределами города, когда поезд гремел по железным мостам воронежских рек, вспомнил вдруг заговорщическую фразу: «В двенадцать, в угловое окно» – и похолодел… Бож-ж-же мой!
Часы Б. Б. – помните? – показывали полночь.
И вот публика предвкушает нечто этакое: шепот заговорщиков, таинственные подземные переходы и прочее.
Ах, напрасно, напрасно, уважаемые! Ничего особенного не случилось. Хотя около полуночи в угловое окно действительно постучались.
– Ты, Санёк? – выйдя за калитку, спросил Анатолий Леонидович. – Ну, давай, давай, брат, заходи, все готово: постель, свечка… Продержишься с недельку, а там видно будет…
Александр засмеялся.
– Спасибо, мне папа сказал. Но я больше не Санёк, я – Иван Петрович Замахаев…
– Во-он что! – В голосе Дурова послышалось восхищенье, он всегда любил смелых, отчаянных. – Иван Петрович, значит, господин Замахаев… Ха!
– И, понимаете, не мог уехать, не простясь… Милый Анатолий Леонидыч, спасибо за все, живите вечно, веселый чародей!
– Ну-ну… – растроганно пробормотал Дуров.
Больше они не увидятся.
10
Береговая часть города поражала своей живописностью. По крутолобым буграм лепились домишки, палисадники, садочки, скворешни нужников. Цвет крыш был самый разный, – сурик, зеленка, лазурь, замшелая чернота тёса и рыжевато-бурая солома. Развешенное на веревках и плетнях пестрое белье и ярко раскрашенные голубятни также украшали береговой ландшафт.