Дом
Шрифт:
— Подожди немного. Почитай Филипа Рота, тебе понравится.
— Я предполагаю, что зашел слишком далеко. Десять лет назад я бы и представить не мог, что что-то подобное случится со мной. Я трахался без остановки, слишком много пил… Думаю, я расплачиваюсь за это сегодня. Даже не говоря о деньгах. Понимаешь, я приходил сюда четыре, пять раз в неделю, и никаких трудностей с эрекцией у меня не было. Сейчас я хорошо понимаю, что, если не подождать три дня перед следующим визитом, мне будет трудно. Со мной будет нудно. Мне уже не тридцать, — улыбается Тибо, которому только-только исполнился сорок один год. — Вдруг жизнь стала казаться мне пустой. Я похоронил отца шесть месяцев назад, не знаю, рассказывала ли Вилма тебе об этом…
— Нет. Мне очень жаль.
— Это очень странно — хоронить отца. А для мужчины, может, даже более чем странно. У меня нет ни сестры, ни брата. Я посмотрел на опускаемый вниз гроб и подумал: это странно, что уж там. Подумал, что следующий на очереди. В голове мне все еще пятнадцать лет, я все еще сын. А теперь мой отец мертв, а у меня ни жены, ни детей… Если бы я мог гулять, это хотя бы отвлекало меня от раздумий.
— Почему ты не найдешь себе какую-нибудь миленькую женщину?
— И когда я буду видеть всех вас?
— Ты будешь поступать, как и все остальные, будешь все равно приходить к нам. Будешь поступать не по правилам.
— Мне нужно бы повзрослеть в один прекрасный день.
— Никто никогда не говорил,
Я чувствую биение сердца в его груди, и мне нечего сказать. Может, оно стучит чуть медленнее, чем обычно?
— Нет, брак… Не уверен, что это для меня. Я женат на этом месте, мне этого достаточно. У меня несколько супруг в неделю, и мы никогда не ссоримся.
— Не беспокойся. И такой день наступит. У нас у всех есть паршивые периоды.
— А ты как? Работа над книгой продвигается?
— Продвигается потихоньку. Сейчас у меня голова не тем забита.
Ты пишешь там обо мне?
— Надо бы!
— Ты знаешь, что, если тебе нужны истории, мы можем пойти выпить по стаканчику, и я расскажу тебе о моем большом опыте в качестве клиента!
— У меня есть твоя визитка. Когда я снова засяду писать, то позвоню тебе.
Его визитная карточка, действительно, все еще лежит во внутреннем кармане моей сумки. Иногда я думаю о том, чтобы позвонить ему, убежденная, что его бесцеремонность, возможно, поможет мне начать писать, нажмет на какой-то внутренний рычаг, но, в реальности, я знаю, что у нас с ним одна и та же проблема. Мы ждем выхода одной и той же книги, оба боимся плохо ее написать и испортить истории, которые храним внутри себя, тогда как в первозданном виде они больше похожи на притчи.
С любым другим клиентом я дождалась бы конца работы, прежде чем завести подобный разговор, но Тибо не нуждается в какой-то особой обстановке, чтобы вспомнить, для чего он здесь. Ему вполне хватает спектакля голого тела. У него уже стояк, он кусает мою губу, и взгляд его возбужденный: Тибо уже не помнит, о чем мы разговаривали только что, и вообще, разговаривали ли мы. Если бы Тибо был женщиной, из него вышла бы идеальная проститутка.
«Ну, расскажи мне, часто ли тебя тут снимают? Расскажи». Он задает этот вопрос Вилме, Эсме, всем женщинам, вот уже долгие годы работающим здесь и пребывающим в хорошем настроении, только если их часто снимали. На этом заканчивается вся его фантазия: иллюзия мужчин, воображающих, что только они за все платят. Так и подмывает ответить ему на этот вопрос: «А ты как думаешь, братишка?» Я, кстати, обдумывала этот вариант, но после вспомнила его грустные глаза и тихо прокудахтала: «Сегодня четыре раза».
Что, кстати, неправда, так как я только что пришла на работу, но это, конечно, не то, что Тибо хотелось бы слышать.
Beware My Love, Wings
Попрощавшись co всеми разом, Лотта наконец спускается по лестнице, толкает дверь сада, и ее засасывает суета торговой улицы. В ее руке — большое кофе латте, а в голове — мирные планы: почитать в парке, находящемся в нескольких метрах отсюда. Запахи из соседнего турецкого ресторана, напоминающие ей о работе, когда она приходит сюда утром, становятся ароматом свободы, когда трудовой день подходит к концу. И так, по щелчку пальцев, она забывает сегодняшних клиентов. Она становится просто девушкой с кошельком, полным денег. Она устала, наверное, как устает учительница физкультуры или массажистка. Надо сказать, что это приятная усталость — ничего общего со страданием, что могли бы представить себе никогда не бывавшие в борделе люди. Это усталость, обещающая хороший сон в самом разгаре дня. Сейчас прекрасно было бы помочить ноги в озере. Лотта хорошо поработала, и город, к которому она вернулась, кажется, открывает объятия ей навстречу. Завтра она пойдет загорать на озеро Ванзее — она заслужила этот отдых после двух дней в сумрачном доме, где тела становятся равномерно бледными, как молоко с гранатовым соком.
Лотта присаживается на траву поближе к асфальту. Какое удовольствие смотреть на коллег, которые уходят, и на тех, что приступают к вечерней смене. Яростно сконцентрированная Эсме верхом на велосипеде начинает трудный подъем к Дому. Таис тащит свою огромнейшую спортивную сумку, внутри нее расположились две пары туфель на каблуках — она надевает их каждый день — и одежда под любое настроение. Видеть мир, людей, продолжающих работать, зарабатывать деньги, выстраивать свой личный комфорт, посылать вечерним девушкам скромную улыбку, на которую те, может, ответят, а может, и нет, вот одно из удовольствий конца рабочего дня. Это удовольствие ничто не в состоянии испортить. Кроме, может быть, одной вещи, и нужно быть проституткой, чтобы понять это: в течение часа, ну или хотя бы на то время, пока вы курите первую сигарету, вам бы в идеале не слышать звука мужского голоса. А главное — не слышать, как этот мужской голос обращается к вам. Однако всегда найдется кто-то, кто рискнет на это с глупо самодовольным видом. Поэтому, вынимая из сумки книгу и с нетерпением возвращаясь к месту, от которого клиенты много раз отрывали ее, Лотта видит, как над ее собственной вдруг нависает чужая тень. Она на миг загораживает солнце, и одно тихое слово вдруг перекрывает стрекотание птиц и детский смех из соседней школы: «Привет!»
С секунду Лотта колеблется, подергиваясь от ярости. так как она узнала голос, узнала давящую тень, даже плотность тишины, и все это — не подняв на него глаз. Вот он, Хайко. Держит руки в карманах. Он появился из ниоткуда с грустной улыбкой на губах. Лотта собирает в себе все самое душевное, ту вежливость, что она оставила в своем шкафчике в Доме, и улыбается: «Ах! Что ты тут делаешь?»
Она прекрасно знает, что он здесь делает. Хайко, должно быть, дождался, пока она выйдет, и незаметно пошел за ней. Должно быть, он ждал конца ее рабочего дня и шел за ней по пятам, вдыхая запах ее духов и разглядывая попу, которую видел лишь наполовину голую, частично скрытую подвязками. Должно быть, он подождал, пока она устроится на траве, боясь разозлить ее, обдумывал, что сказать, как подступиться к ней, а потом решил понадеяться, что она, возможно, поверит в счастливое стечение обстоятельств. Как будто она могла забыть, что он живет в километрах отсюда и что, кроме посещения Дома, ни у кого обычно нет никаких дел в этой районе. Именно поэтому, присаживаясь подле нее на корточки, он честно признается, не переставая улыбаться: «Ты мне как-то сказала, что мы могли бы выпить кофе, и я подумал, что, может быть, сегодня?»
Представляю, как ее охватывает ненависть — ненависть к самой себе, так как она отлично помнит, как сказала это в тот день, когда Хайко, казалось, собирался остаться в комнате навечно. Ненависть к нему, потому что ну кто, если не клиент, мог понадеяться на подобную вещь — выпить с ней кофе? Почему бы не сегодня, Хайко? Серьезно, почему бы не сегодня?
Лотта забыла, что в каждом клиенте дремлет мужчина, надеющийся стать чем-то большим, чем мсье, который платит. Она часто думала о том, чтобы перестать видеться с Хайко. Говорила себе это, наверное, в каждое его посещение с тех пор, как он обмолвился полусловом, что влюблен в нее (хотя разве можно говорить о «полуслове» в таком узком пространстве, как бордель?). Правда, потом она заходила в зал знакомств
Лотта смутно верила, что в надежде на это он будет дожидаться ее звонка и больше не придет в бордель, но он возвращался и, казалось, ни в чем ее не упрекал. Каждый вторник сразу после обеда Лотта могла рассчитывать на его присутствие, как на неизбежность смерти. Обычно в воскресенье вечером, когда расписание девушек публиковали на сайте, он первым звонил, чтобы записаться к ней.
Хайко становился все мрачнее и мрачнее, и домоправительницы стали звать его Der Trauriger, то есть «Грустный». Когда Лотта появлялась в зале знакомств, он непременно вскакивал с кресла, будто его долго там сдерживали, и улыбался, как обычно, но с меланхолией в глазах. И это напрягало больше, чем его прежний энтузиазм, если, господи, такое вообще возможно. Он увядал. Как-то раз, погрузившись в какую-то внутреннюю драму, он решил больше не возвращаться, при этом он долго высказывал Лотте свое отчаяние: он был несчастен, он не видел, куда все это ведет их, он зарабатывал меньше, чем прежде, ему хотелось сохранить хорошие воспоминания… Но две недели спустя, видимо, испугавшись, он примчался назад. Должно быть, понял, что никто не был в проигрыше, кроме него самого. Он выказывал прекрасное расположение духа, граничащее с истерикой. Это был мужчина, смирившийся со своей худой долей. Устав ждать от Лотты слишком многого, он обещал вести себя как разумный человек, который радуется тому малому, что получает от нее (Хайко не подозревал, что то, что ему казалось мизером, показалось бы высшим классом другим, менее влюбленным клиентам).