Домик на болоте (Ил. Н.Кочергина)
Шрифт:
— Достоевский говорил, что психология — палка о двух концах. Вы бьете больно, Владимир Семенович, но не забудьте, что палку можно и повернуть!
Я наклонил голову:
— Поверните.
— Разрешите теперь, — сказал Вертоградский, — немного порассуждать и мне. Представим себе на минуту, что я действительно нахожусь под следствием. Что я мог бы в этом случае ответить вам? Я бы ответил следующее: у каждой профессии, дорогой Владимир Семенович, есть свои профессиональные болезни: у наборщика — свинцовое отравление, у часовщика — близорукость. Ваша профессия страдает своей болезнью. Эта болезнь — подозрительность и избыток воображения.
Он был совершенно прав. К сожалению, все это были одни рассуждения. Но я все-таки думал, что улику мне получить, удастся. Несмотря на внешнее спокойствие Вертоградского, я чувствовал его растущую растерянность. Вряд ли он ждал, что я буду говорить с ним так прямо. Естественно с его стороны было предположить, что, если я затеял этот разговор и открыл свои карты, значит, у меня есть неизвестные ему доказательства. Мысль эта наверняка его беспокоила и лишала выдержки и стойкости. Я решил еще раз испытать его нервы.
— Только не забывайте, Юрий Павлович, — сказал я ласково, — что мы говорим предположительно. Это дружеский разговор, не более. — Я помолчал и рассмеялся. — Но, каюсь, Юрий Павлович, после истории с запиской я послал радиограмму в Москву — проверить, учились ли вы в Московском университете.
Я замолчал. Хотя Вертоградский действительно учился в Московском университете и ему нечего было опасаться ответа на мою радиограмму, но он с таким напряжением ждал подвоха с моей стороны, так боялся совершить ошибку, сказать не то, что следует, что молчал, видимо, соображая, не могло ли из университета прийти разоблачение. Все почувствовали странность его молчания.
— И вам ответили, что он не учился? — волнуясь спросил Костров.
— Что вы, Андрей Николаевич! — удивился я. — Я бы тогда просто арестовал Юрия Павловича.
Вертоградский засмеялся коротким и резким смехом.
— Какое счастье, — сказал он, — что не напутали в архиве!
— К счастью, путаницы не произошло, — успокоил я его.
Вертоградский вздохнул, шутливо изображая чувство величайшего облегчения.
— Значит, я могу себя считать реабилитированным? — спросил он. — Валя, налейте оправданному чаю, у него от волнения пересохло в горле.
Нехороший был у него при этом вид. Вероятно, действительно у него пересохло в горле. Он был бледен, и шутка его прозвучала неестественно. Настолько у него был странный вид, что Валя растерянно на него посмотрела и немного отодвинулась, когда он к ней подошел. Он не обратил на это внимания, сам налил себе чаю и сел.
Но наш разговор далеко еще не был кончен. Я подошел и снова стал против него. И снова, не отрывая глаз, на нас смотрели Костров, Валя и Петр Сергеевич.
— У меня ведь, как вы сказали, профессиональная болезнь, — снова заговорил я. — На всякий случай я спросил у вас, в какой вы школе учились, и послал радиограмму в Калинин.
Он поднял на меня глаза. Они были насмешливо прищурены. Я думаю, Вертоградский прищурил их для того, чтобы я не увидел их выражения.
— Предусмотрительно, —
— Могла, — согласился я, — но не произошла. В Калинине уничтожены архивы перед занятием города немцами.
Вертоградский рассмеялся раскатисто и громко. Немного слишком громко, немного слишком раскатисто… Мы ждали все, когда он кончит смеяться, и я видел ужас в глазах и Кострова и Вали. Не мог так смеяться человек, уверенный, что никакое разоблачение для него не опасно. Он наконец замолчал и отхлебнул чаю.
— Тогда пошлите радиограмму в родильный дом, — сказал он. — Может быть, я и не родился.
Я оперся на стол и приблизил лицо к его лицу.
— Этого не нужно, — сказал я. — В какой вы, говорите, школе учились?
Он посмотрел на меня и спросил:
— А что?
— Помните, вы ночью рассказывали мне, что в тринадцатой? Это несчастливое для вас число: в Калинине всего десять средних школ.
Опять наступила пауза. Я смотрел на него внимательно. Он растерялся. Моя уверенность подействовала на него. Он попался даже легче, чем я ожидал. Он несколько раз пошевелил губами, прежде чем начать говорить.
— Так… — сказал он. И опять замолчал. Потом отпил еще чаю. — Отвечу вам тоже психологическим рассуждением. Я чувствовал, что вы меня подозреваете, разумеется нервничал и напутал. Я и сам тогда заметил и сразу поправился бы. Но боялся, что вам покажется это подозрительным, и промолчал. Я учился в школе номер восемь, в доме номер тринадцать по улице Энгельса.
Вертоградский помолчал. Постепенно он снова обрел хладнокровие. Я смотрел на него улыбаясь, и его, видимо, очень тревожила моя улыбка. Он быстро соображал, не сделал ли он еще какую-нибудь ошибку. Это был уже не тот хладнокровный, непроницаемый человек, с которым мы несколько часов назад беседовали, попивали чай, — теперь он был не в силах сдерживаться, и чувства его ясно отражались на лице. Я даже ощутил момент, когда у него вдруг мелькнула догадка. Он быстро посмотрел на меня.
— Но когда вы успели получить ответ на радиограмму? — спросил он.
Я рассмеялся.
— Юрий Павлович, Юрий Павлович, — сказал я, — как легко вы отказываетесь от своих школьных товарищей и учителей! Я не только не успел получить ответ, но я даже и не запрашивал, сколько в Калинине школ. Думаю, что больше тринадцати. Я хотел только узнать, точно ли вы осведомлены о своей прошлой жизни.
II
Снова наступило молчание. Вертоградскому нелегко дался этот удар. Он ясно почувствовал, что хозяином в разговоре был я. Он понимал, что наделал глупостей. Это лишало его уверенности в себе. Он был в том состоянии, когда люди, чувствуя, что надо исправить сделанные ошибки, совершают новые, еще более тяжелые. Он перевел дыхание.
— Допрос вы ведете мастерски, — сказал он. — Должен признаться, что вы меня сбили с толку. Еще немного, и я сам поверил бы в то, что я виноват.
Я пристально на него взглянул. Действительно, он был сбит с толку. Он был готов выдать себя. Теперь я должен был предоставить ему эту возможность. Я пожал плечами.
— К сожалению, вы правы, Юрий Павлович, — сказал я, — это все психология. Улик у меня все-таки нет ни одной. Вот если бы в доме была вакцина, это была бы улика.
— Почему? — спросил Вертоградский.