Домоседы
Шрифт:
Блистающая синева безмятежно цвела медленными цветами облаков, море переполнено было колеблющимся жидким светом. Казалось, мир поет; в тишине отчетливо слышалась мерная, торжественная мелодия, напоминающая, быть может, молитву жреца-солнцепоклонника, мага, иссохшего от мудрости и горестного всезнания...
Я плеснул себе в лицо соленой водой.
...Обратный путь лежал почти через весь поселок, и на каждом шагу я улыбался и здоровался, здоровался и улыбался; все мы знали здесь друг друга, едва ли не пятьсот человек, которым для работы нужны только книги, да письменный стол, да телетайп информатория, да холст, или, как мне, синтезатор, - жители одного из многих поселков, рассыпанных на Земле специально ради тех, кому для работы нужны лишь книги да письменный стол. Я не смог бы теперь жить больше нигде.
Лишь дети навещали нас - дети, родившиеся здесь, но учившиеся,
Сын уже проснулся. С веранды слышался приглушенный разговор и счастливый женский смех; стараясь двигаться беззвучно, я обогнул дом и по наружной лестнице проник в свою комнату, потому что шорты действительно следовало снять, прикрыть драные саднящие колени длинными брюками...
– Ну наконец-то, - сказала жена, с хозяйским удовлетворением, рачительно отмечая изменения в моем туалете.
– Мы уж тебя заждались.
– Простите, ребята, - покаянно сказал я.
– Встретил Эми на стоянке.
– Ах, Эми, - значительно произнесла жена.
– Сидит, рисует. Представь, попросила перегнать машину со стоянки за тополя - дескать, мешает композиции.
Сын широко улыбался.
– Ну и ты?
– спросил он.
– С грехом пополам, - засмеялся я и вдруг понял, что сквозь улыбку он смотрит на меня со смертельным беспокойством. Меня будто обожгло - он знал!.. он что-то знал о моем кошмаре!
– Чаю мне, чаю горяченького!
– Я с удовольствием и гордостью разглядывал его: он-то мог не стесняться, что на нем лишь короткие шорты в облипочку и безрукавка, завязанная узлом на узком мускулистом животе, - он был стройный, жесткий, как его гравилет, глазастый - молодой; и ведь подумать только, какая-то четверть века промахнула с той поры, как несмышленый и шустрый обезьяныш с хохотом вцеплялся мне в волосы; какая-то четверть века; века. Века.
Мы завтракали и очень много смеялись. Внука хочу, с шутливой требовательностью говорила жена, понял? Лучше двух. Сама дура была, родила одного, таких дур на весь поселок раз-два и обчелся. Близняков давай, уговор? Мам, думаешь, с девушками так легко разобраться? Их знаешь сколько много? А Леночка, она ведь так тебе нравилась, даже гостить приезжали вместе, целовались тут под каждым кустом... Не следовало ей говорить об этом столь бестактно, - Лена, младшая дочь Рамона Мартинелли, месяцев пять назад улетела на один из спутников Нептуна, и сын, навещавший нас за это время четырежды, выглядел явно замкнутее, чем когда-либо прежде; мы решили, что у них как-то не сладилось, и он переживает ее внезапный, едва ли не демонстративный отлет; из-за фокуса Лены даже дружба наша с Рамоном и Шурой, его женою, чуть не разладилась, но оказалось, что их принцесса и с ними повела себя резко - записала лишь одно письмо перед отлетом, коротенькое, минут на семь, и, даже не заехав попрощаться, с тех пор вообще будто забыла о стариках. Знаешь, мам, ну просто невозможно выбрать. Шейх, подыгрывая сыну, с удовольствием ворчала жена. Гарем ему подавай... И все подкладывала мальчишке то ветчины, то пирожных, то пододвигалась к нему вплотную, проверяя, не сквозит ли на него из окна. Я слушал их смех, их разговор, и он непостижимым образом укладывался на мелодию, подслушанную мною у мира сегодня; они словно бы пели, сами не подозревая об этом. Самоходный очистной комплекс - это, мам, еще тот подарочек. Нет, не по самому дну. Средиземное кончаем, осенью все звено перейдет в Атлантику...
Было уже сильно за полдень, когда мы поднялись наконец из-за стола, и тут сын спросил, есть ли у меня что-либо новое, а когда я кивнул, попросил наиграть.
Наверное, это действительно была плохая соната. Я делал ее без особого удовольствия, и играл теперь тоже без удовольствия, со смутным беспокойством, не в силах понять, чего мне в ней недостает; она казалась мне бегом на месте, рычанием мотора на холостом ходу - но это ощущение безнадежной неподвижности было у меня от всей нашей жизни, в первую голову - от самого себя; мне чудилось, будто я чего-то жду, долго и стойко, и музыка лишь помогает мне скоротать время; я словно бы ехал куда-то и должен же был наконец доехать, - я заглушал это чувство исступленным метанием в невероятно сложном лабиринте кровяных вспышек и болезненных, почти человеческих вскриков; я знал наверное, что никуда не приеду, и нет никакого смысла в этом извилистом потоке организованного света и шума, пусть даже его называют музыкой, - все равно молодой мужчина с цепким взглядом и сильными руками, слушающий теперь меня, никогда больше не ухватится за мои пальцы и не позовет в холмы ловить кузнечиков, и будет прав, ибо его дела куда важнее моих; все равно мать этого мужчины никогда не сможет меня уважать, и будет права, ибо с самого начала я оказался не в силах вызвать в ней уважение; все равно ни одна женщина больше не скажет мне "люблю", и будет права, ибо я никогда не решусь позвать ее, боясь очередной вины, боясь предать уже трех; все равно у меня не будет новых друзей, ибо душа моя не способна создать ничего нового; эта скованность собой, эта обреченность на себя доводили меня до исступления, мне хотелось все взорвать, сжечь, и я давил на неподатливую педаль "крещендо" так, что стрелки на шкалах трепетали подле ограничителей, - вот о чем я думал, играя сыну свою сонату, и вот о чем я думал, когда ускользнули последние отзвуки вибрирующего эха, погасли холодные мечущиеся огни и наступила тишина.
– Такие цацки, - сказал я и откинулся в кресле.
– Потрясающе... Что-то итальянское, да?
– Верно, я немного стилизовал анданте. Заметно?
– Очень заметно, и очень чисто. Эти зеленые всплески - как кипарисы.
– Усек?
– удовлетворенно хмыкнул я.
– Знаешь, была даже мысль в Италию слетать.
– И что же помешало?
– спросил сын с улыбкой, но мне вновь почудилась настороженность в его глазах.
– Да ничего. Не собрался просто. Собственно, что там делать? Про пинии Рима все до меня написали.
– Действительно!
– облегченно засмеялся он.
– Респиги, да?
– Молодец. Память молодая... Так что, понравилось, что ли?
Он помедлил, прислушиваясь к себе.
– Пожалуй... Только зачем ты так шумишь?
Сердце мое сжалось.
– Все вокруг так...
– я запнулся, подыскивая слово, - так бессильно... не знаю. Хочется проломить все это, чтобы чувствовать себя человеком. Вышло искусственно?
– Нет, очень мощно! Просто... приходишь домой усталый до одури, и хочется чего-то нежного, без надрыва и штурма, чтобы, - он усмехнулся, чувствовать себя человеком.
Мы посмеялись. Потом я опрометчиво сказал:
– Я по характеру... ну, космонавт, что ли...
– Космонавт?!
– он резко выпрямился в кресле, реакция его была куда сильнее, чем можно было ожидать. Я замахал руками.
– В том смысле, что чего-то энергичного хочется. А жизнь вывернула совсем на другую колею. На остров этот сладкий. Я тебе не рассказывал, как подавал в Гагаринское?
– Нет, - медленно проговорил он.
– Стеснялся, наверное... Разумеется, не прошел. Но был такой грех в ранней молодости. Бредил галактиками... Когда начались работы по фотонной программе, чуть с ума не спрыгнул от вожделения, все сводки, до запятых, помнил наизусть. А теперь, хоть убей, даже не знаю, чем они там занимаются на Трансплутоне.
– Вот, значит, в чем дело, - с какой-то странной интонацией произнес мой сын.
Стена меж нами только толще сделалась от моей болтовни; наверное, со стороны я был смешной и жалкий; лучше бы сын зевал, скучал, не слушал, нет, он слушал внимательно, и что-то творилось в его душе, но мне чудилось страшное: будто в каждом моем слове он слышит не тот смысл, который пытаюсь высказать я, и каждое слово, которое он сам произносит, значит для него совсем не то, что для меня, - мы были так далеки, что нам следовало говорить лишь о пустяках.
– Ладно, - сказал я.
– Пошли, что ли. Мама уж заждалась.
– Погоди, - сказал сын смущенно.
– Знаешь что? Сыграй, пожалуйста, вокализ.
"Вокализ ухода". Он был написан очень давно, почти за год до рождения сына; жена тогда сообщила мне обычным, деловитым своим голосом, что полюбила другого и он зовет ее и ждет; к тому времени я уж понял, что мне не сделать из нее человека, которого я, хоть и не встречал никогда, люблю, - и я сделал, по крайней мере, ее голос таким, какой мог бы любить, каким она, по моим понятиям, должна была бы сказать мне то, что сказала: печальным, нежным - призрачно-голубым; с тех пор она совсем перестала принимать меня всерьез, хотя почему-то не ушла; оказалось, мне приятно касаться полузабытого ряда "вокс хумана", извлекать те звуки и светы, которыми я очень давно - в последний раз - надеялся все переменить; я стал играть медленнее, мне жаль было кончать; едва ли не вдвое дольше обычного я держал финальный, алмазный стон, похожий на замерзшую слезу, - стон невиновности, кающейся в своей вине, - но иссяк и он; чувствуя болезненно-сладкое изнеможение, я обернулся к сыну и, увидев слезы на его глазах, с удивлением подумал, что когда-то, очевидно, написал действительно сильную вещь.