Домовой
Шрифт:
Степан колол дрова, когда из леса раздались вопли с выстрелами. Громкие, отчаянные.
— Медведь кого дерет? — Степан рванул в дом, схватил ружье. На ходу заряжая, побежал к болоту.
Забеспокоился Пафнутий. Сначала звуки страшные из леса, теперь хозяин с бешеными глазами влетел в дом, как душегуб. Сорвал со стены ружье, схватил патроны и убежал. Ой, не к добру. Пафнутий впервые за долгие годы испугался. Не за себя, за хозяина. Только вселился, а тут на тебе. И кикимора, и еще вот не пойми что. Не хотелось жить спокойно — так на, получай. Предчувствие было тягостное. Должно было что-то случиться. Беда с утра стороной ходила, витала в воздухе, да так и не обошла. Выбежал Пафнутий за хозяином, помчался следом. Нельзя одного его пускать, нельзя. Налетел со всего маху на кикимору, даже не понял, что случилось. — Что, домовой, почуял? — кикимора выглядела уже не так, как ночью. Перед Пафнутием стояла низенькая,
— Опять ты! Что наколдовала? Уйди, не время, потом разберемся!
— Дурачина. Тебя хотела предупредить…
— О чем?
— Упыри в лесу.
— Ух ты! Откуда? — Пафнутий от неожиданности так и сел на землю.
— Ну, чего расселся, гачи вытянул? Бежим давай, а то сожрут Степана твоего.
Бросились за Степаном — по кустам, окольными путями, но из вида не выпускали. Хоть и чудно смотрелась кикимора в образе старушки, лихо скачущей через ямы да коряги, Пафнутию было не до смеха. Шутка ли, с упырями столкнуться? Ни разу с ними не встречался, да и не хотел: много слышал, опасные это твари. Упырями колдуны оборачиваются и люди, мучительной смертью погибшие.
Видел как-то давно, как хоронили в деревне. Засуха была, посевы зачахли, скотина передохла. Много людей тогда от голода на тот свет ушло, много домовых осиротело, в пустых избах остались. Не пожелал бы Пафнутий такого никому, даже кикиморе. Горе, страх, люди негодуют, виноватых ищут, кто небо разгневал. Гостинцев собрали, отнесли старой ведьме, совета спросили. Ведьма знала, что делать. Людям нужен тот, на ком злобу сорвать, печаль выместить. А засуха сама пройдет. Ткнула корявым пальцем в кузнеца, не подумавши: «Вот он, — говорит, — колдун! Душу продал. От него все беды». Тут же подняли кузнеца на вилы, без разбору. Подняли громко, с визгом, с улюлюканьем. Никто не помянул его доброты, как в помощи не отказывал, как топоры да косы правил. Федотом кузнеца звали. Пафнутий его имя навечно запомнил, то был его первый дом, первый хозяин. И жену его, Василису, запомнил, и детей, Митеньку и Васютку. Всех троих в хлеву сожгли, чтобы прощения у Бога вымолить. Запомнил, как хоронили их, что собак, в овраге. Порезали сухожилия у колен, чтобы не шатались, значит, после смерти. Насыпали пшеницы каждому: пусть считают крупу до самого страшного суда, коли упырями обернутся. Боялись мести после смерти, ох как боялись. Хорошо это запомнил Пафнутий. Как сейчас перед собой видел. Страшно было, и поделать ничего нельзя. Возненавидел тогда людей, осерчал сильно. Долго никому в доме житья не давал. Ныла душа, покоя не давала. Дом тогда сожгли, нехорошим назвали, а Пафнутий долго еще дикарем скитался. После этого в деревне люди стали пропадать. Говорят, упырей в округе видели, будто четверо их и держатся все время вместе, всю деревню они извели, никого не оставили.
Степан давно так не бегал. Ладно бы только выстрелы, но вот крики… Стрелять могли охотники, хотя давно сюда никто не забредал. Но чтобы человек так орал истошно, никогда не слышал. Что-то случилось. У болота Степан остановился, перевел дыхание, прислушался. Вроде тихо. Опоздал? Какая-то возня на поляне, сквозь деревья не разглядеть. Двинулся дальше, осторожно, стараясь не шуметь. Подошел с подветренной стороны, чтобы не учуял кто раньше времени. Ружье в руках, мускулы напряжены, пальцы готовы нажать на курок. Раздвинул кусты, вышел на поляну — и встал как вкопанный, будто в землю врос. Ни крикнуть, ни шевельнуться. Как паралич пробил, только поджилки трясутся. В траве лежал человек, вернее, то, что от него осталось. Два тощих, отвратных уродца рвали его на части, жрали, утробно рыча. Степана замутило, вывернуло на траву. Пока в себя приходил, отплевывался да губы утирал, возня утихла. Поднял глаза, а уродцы уже на него смотрят, недобро, исподлобья. Подбираются медленно, по-звериному, и в стороны расходятся, вроде как окружают. Скалятся, слюной исходят. Урчат что-то, как переговариваются. Клыки длинные, смотреть страшно. А взгляд злой, ненавистный, сквозит могильным холодом, волю отбивает. Видно по глазам: ненавидят они все живое лютой злобой. Убивать больше чем жрать хотят, и смерть чужая для них слаще меда, потому как сами уже неживые, смерти принадлежат и все для нее делают, как жертву приносят. Чувствует Степан: конец пришел, сопротивляться — только время тянуть. «Побыстрее бы, — думает, — отмучиться сразу.» Надо что-то делать, а не может. Воля своя чужой заменилась и говорит: «Не дергайся, только хуже станет, больнее. Деваться тебе некуда, а так раз, и все. Совсем не больно. Разве что чуть-чуть». Сил никаких нет. Хочется ружье поднять, прострелить им бошки, превратить в решето, жизнь продать подороже. Ан нет, руки плетьми висят, стоит, как телок на бойне, только слезы наворачиваются. Вдруг звук раздался страшный, будто вздох, только громкий, мощный, оглушающий. Упыри уши прижали, застыли на месте, вроде как контузило. Зато со Степана морок как рукой сняло. Выстрелил, отлетел один. Все нутро разворотило, а ему хоть бы хны. Поднялся как ни в чем не бывало, башкой трясет, потерялся немного. Второй осклабился, прыгнул с распахнутой пастью. Степан от зубов-то увернулся, но подмяла тварина его под себя, насела, зубами вцепиться норовит, только успевай уворачиваться. Одной рукой Степан упыря за горло схватил, свободной стал колотить по отвратной морде почем зря. А зубы щелкают у самого лица, слюна капает, гнильем разит, хоть топор вешай. Эх, топор бы сейчас…
Пафнутий вышел к поляне вместе со Степаном, только с другой стороны. Почуял темную силу, наводящую морок. Умом завладеть хотят, чтобы хозяин не сопротивлялся. Отвлечь их надо, а как? Совладать с обоими сразу не выйдет, пока с одним провозишься, второй Степана сожрет. Покосился на кикимору. Чего от нее ждать? Поможет, не поможет, али в спину ударит? Что задумала? Эвон зыркает как зло, опять в бабу страшную обернулась, как ночью. Приготовилась к чему-то. У-у, морда лупоглазая! Что же делать? Эх, силенок-то здесь маловато, от дома далеко. А, была не была, хозяина спасать надо! Тут раздался вздох чей-то. Упырей оглушило, Степан выстрелил, самое время ввязаться.
— Ой, Путята пожаловал, — удивилась кикимора. — А ты куда, суматошный?
Пафнутий уже рванул на поляну. Одной волной сбил упыря со Степана, второй отбросил хозяина подальше и очертя голову кинулся на уже приходивших в себя тварей. Подбежал, схватил обоих за шкирку, ударил друг о друга головами, расшвырял, как котят. Кинулся снова. Один извернулся, бросился домовому на спину, второй вскочил на четвереньки, напружинился, приготовился прыгнуть. Пафнутий взмахнул рукой, но упырь отскочил. Вместо него деревце поломалось. Упырь зарычал, прыгнул на Пафнутия. Тот закрутился волчком, уворачиваясь от клыков. Твари облепили его, вцепились, не отпускают. Упал Пафнутий, вертится как может, силы на исходе, того и гляди порвут на куски. Подоспела Мокша, сорвала упыря с домового, откинула. Топнула — растеклась под ним лужа грязи. Пытается упырь подняться, да руки-ноги разъезжаются, скользят, вязнут. Повернулась кикимора домовому помочь, а тот уже оседлал второго, месит кулачищами по противной морде.
— Что делать-то будем, болотная? Их ведь только осина возьмет!
Смотрит Мокша, а упырь уже выбирается из лужи, подсыхает грязь. Топнула, снова увяз. Ну нельзя же их вечно так держать. Им, мертвым, все равно, усталости не ведают, а тут силы не казенные, заканчиваются. Ну почему у темных всегда сил больше?!
— Ну что ты ждешь, Путята? Али смотреть пришел? Смотри зенки не прогляди, а то полопаются, — завелась кикимора.
Вздохнул лес тяжко, заскрипел. Вырвалась из чащи коряга, выбила упыря из-под домового, прижала сверху тяжестью. Под вторым повылазили корни, спеленали так крепко, что двинуться не может, хоть и пытается, тужится сильно, но не выходит.
— От силища, вот так бы сразу, а то пупки надрываем, — Пафнутий уже отряхивал портки, выколупывал грязь из лаптей.
— Ну и что ты на них любуешься, осины, что ли, у тебя в лесу нет? — подбоченилась Мокша.
Лес снова вздохнул, но уже с обидой. Полетели с треском ветви и сучья, острые, как колья. Проткнули тварей. Вой поднялся страшный. В глазах у них зажегся страх: боятся умирать во второй раз. Покорчились упыри, покривились, да и растаяли, будто не было, только пыль серая пеплом летает.
— Ты там Степана, часом, не прибил?
— Жив он. Да ежели что, я бы почувствовал, хозяин все же.
— Ты с ним сроднился уже, даже лицом схож. Что делать будешь? Много он увидал, что видеть не надобно.
— Угу, набедокурил я…
— Да то ж не ты. Это вон те повылазили, откуда взялись только, неужто с Черного леса принесло.
— Откуда? — Здесь часть леса наша. Тут Путята заправляет. Чуден он, конечно, мозги навыворот, но хороший, невредный. Это он недавно, лет пятьдесят тому, чудить стал. Из дупла не вылазит, рожи страшные корежит, а так добрый, разве туговат немного, ну ты видал. А другая половина леса черная. Деревья там древние, высохшие, сплелись все, аж солнце туда не доходит, днем хоть глаз коли. Ночью оттуда звуки страшные слышатся, вопли, кряхтения. Даже Путята туда не ходит, боится. Что там такое, никому неведомо, а кто знал — тех уж нет давно. Зверь туда не ходит, птица стороной летит. Мертвое место там, гиблое. А Степану твоему я забвение нашлю, забудет он все. Стоялая водица все в себя возьмет. Эх, чего только не помнит мое болотце, какие тайны хранит…
— На том спасибо. Слышал, что кикиморы память в болото прятать мастерицы, только не переборщи смотри.
— Да что ты все кикимора да кикимора, у меня и имя есть. Мокшей кличут.
— Пафнутий я.
— Ладно, Степан уже закряхтел, пойду, поколдую.
— Спасибо тебе, ежели б не ты… Ты это, приходи в дом, когда вздумается, посидим, покалякаем, чаю погоняем, у меня варенье есть…
— Малиновое?
— И малиновое.
— Поглядим еще.
Ночница