Домзак
Шрифт:
– Ты отчаялся?
– тихо спросила Диана, прижимаясь к нему плечом. Отчаялся, заметался - и запил. Только не подумай, что я осуждаю тебя.
– Отчаялся, - тупо повторил он.
– Если из года в год вкалываешь, как проклятый, и ловишь от этого настоящий кайф - куда там алкогольному!
– а потом вдруг все обваливается... Все, понимаешь?
– Он достал из бардачка еще одну фляжку, выпил, глядя перед собой незрячими глазами.
– У меня вдруг появилась бездна свободного времени. Пока я валялся по госпиталям... а потом - эти вечера... Перебираешь прошлую жизнь: были жена с сыном потерял, и потерял безвозвратно. Сожалею об этом? И вдруг понимаешь: уже не сожалею. Ужас. Вот это и есть ужас: когда думал, что не сможешь без них прожить,
– Обними меня... вот так, рукой...
– А? Да, спасибо, малыш.
– Он снова приложился к фляжке.
– Много свободного - по-настоящему свободного времени, которого обычно офицер попросту лишен...
– Но ты же не в казарме жил - подъем, отбой...
– Это не имеет значения. Я служил. Более или менее строгий распорядок дня, дежурства, командировки - а я любил ездить в командировки, опасность это когда я попал в группу, работавшую по Чечне... И вдруг время свалилось на меня, как камень. Пока вкалываешь с утра до вечера, а иногда и сутками напролет, время - это ты и есть. Оно не просто шагает рядом, в ногу, - оно и есть твоя жизнь, размеренная и безотлагательная. А потом вдруг - обрыв. И время, продолжая оставаться тобою, превращается в щелочь. Я где-то читал, что тайком расстрелянного Берию растворили в щелочи, чтобы и косточки ни одной не осталось... Вот и со мною происходит что-то подобное. Щелочь исподволь разъедает меня, пока от меня не останется ничего. Ни-че-го. Душа? Но я не верю в Бога. А больше и нечему уцелевать. Ты будешь смеяться, но я вдруг начал задумываться о смысле жизни. В сорок-то лет! Какого рожна я жил, думал, любил и ненавидел, стремился к чему-то, мечтал... Ну, конечно, какое-то время обо мне будут вспоминать родные, друзья, но и они забудут такова жизнь. Я подарил тебе одну книжку - Гессе... У меня хорошая память. Обрывок одной фразы, извини, что называется, просто врезался в память... Что-то вроде: реализуя себя, человек, каков бы он ни был, совершает высшее и единственно разумное деяние, на какое он только способен. На грани банальности! Но фразы вроде этой бьют по нервам, если человек только об этом и думает... Что такого я реализовал или должен реализовать, чтобы сказать себе: да, я совершил высшее и единственно разумное деяние, на какое я только был способен? Что? Неужели - ничего? Что останется после щелочи? Я пытался махнуть рукой на всю эту муть, пытался и пытаюсь забыться... но чем меньше времени остается, тем больше, черт подери, об этом думаешь!
– Я случайно подслушала разговор деда с Майей Михайловной о твоей болезни... извини...
– Ну а если б не болезнь? Все равно - щелочь. Щелочь. Сволочь.
– Он помолчал.
– Сейчас я сидел у могилы отца... он столько несчастий принес матери... да и мне... но я сейчас неспособен винить его в этом! Пытаюсь - и не могу. Физически - не могу. Потому что я одинок. Это не жалоба турка, это - констатация факта.
– И никого рядом?
– Если ты про женщин, то это в Москве не проблема. Обычно я пользуюсь услугами одного агентства...
– Я не про женщин, а вообще - про людей.
– Деда убили, и вдруг оказалось, что ближе человека у меня и не было. Палач, тюремщик, убийца... может быть, вор... не знаю! Мы разговаривали с ним всю ночь, и я понял: он тоже - в щелочи. Но у него под рукой оказался я, и он попросил последнего близкого ему человека прикончить его... расстрелять... Сейчас я понимаю, что не смог бы этого сделать. Разбудить его, как он просил, поздороваться и пустить пулю ему в висок. Таков план. Такой план можно доверить только ближайшему из людей. Тому, кому безусловно доверяешь. Он одного не учел: я тоже в щелочи. По уши. И если б я его застрелил, я остался бы совершенно один. Потому-то я и не ответил согласием, потому-то и тянул время, потому-то внутренне уже решил, что не стану этого делать. И вдруг - на тебе! Кто-то вмешался, кто-то посмеялся над нашими мучениями, нашими тайнами, над всей нашей прежней и будущей жизнью! Знать бы - кто...
Он откинулся на сиденье.
Диана поцеловала его в щеку. Потом за ухом. Потянулась к губам.
Байрон медленно растянул дрожащие губы в улыбку.
– Принцесса, ты решила пожалеть меня... а этого делать не надо... милая, не надо!
Она прижалась своими теплыми губами к его губам, что-то промычала. Стала нервно шарить руками по его телу. Он с силой оторвал ее от себя, посадил на колени.
– Диана!..
Взгляд ее был мутен, губы шевелились.
Байрон бережно поцеловал ее в сухие губы. Она облизнула его губы языком.
– Я не буду потом сожалеть о том, что по пьянке разжалобил и соблазнил юную девушку?
– пробормотал он, расстегивая ее блузку.
– Воспользовался гад моментом, чтобы... ну чтобы...
– Можешь потом заплатить мне...
– Она торопливо расстегнула джинсы. Как своим проституткам... Чертовы джинсы! Сто баксов... или сколько они берут? Да отдай ты мне эту бутылку!
– Глотнула из горлышка, бросила бутылку в открытый бардачок, закашлялась.
– У меня трусики уже мокрые...
– Торопливо всунула ему в руку пакетик.
– Но сперва надень это... пожалуйста, прошу тебя...
Они вернулись домой, когда грозовые тучи уже закрыли все небо над Шатовом, и въехали во двор, уже усыпанный еловым лапником, через незакрытые ворота с первыми каплями дождя.
Створки парадной двери были распахнуты настежь и подперты стульями, и даже со двора были видны колеблющиеся огоньки свечей, угол гроба, лаково вспыхнувший при внезапном блеске молнии. Кто-то - кажется, Нила - принялся наглухо закрывать плотные шторы в гостиной.
– Может, черным ходом пройдем?
– предложила Диана.
– Не по себе как-то...
Байрон, мотнув головой, взял ее за руку и повел по парадной лестнице.
Зеркало в большой прихожей было закрыто черной тканью. И длинный стол, на котором установили гроб, был застелен такой же тканью. Гроденапль, вспомнил вдруг Байрон, из такой материи шили архиерейское облачение. "Да какой, черт возьми, гроденапль!
– одернул он себя с досадой.
– Зауряднейший какой-нибудь сатин".
В зале было довольно многолюдно. Байрон узнал дядю Ваню, стоявшего бок о бок с какой-то женщиной в черном платке (наверное, Лиза, жена), и, выпустив руку Дианы ("Подойди к бабушке", - шепотом велел ей), протолкался через толпу, чтобы поздороваться с ним.
Дядя без слов обнял Байрона, потянул носом слезу - от него пахло перегаром - и так же безмолвно отступил на полшага, чтобы представить свою жену. Она что-то пробормотала, едва взглянув на Байрона, перекрестила его и снова опустила голову. "А она мила, - подумал Байрон.
– Кто все эти люди?"
Мать сидела в кресле, задвинутом в угол за камин, с раскрытой книгой на коленях, на которую падал свет торшера, сверху принакрытого черным платком. Возле нее сидела на корточках Диана, и Майя Михайловна ей явно выговаривала. Увидев Байрона, девушка встала и пошла через толпу к лестнице, ведущей наверх. Байрон поцеловал мать в лоб, потом в щеку. Толстая книга у нее на коленях оказалась Библией со множеством закладок.
– Воском пахнет, - пробормотал он.
– Ты не мерзнешь?
– Где вас носило?
– не повышая голоса, спросила Майя Михайловна.
– Твой мобильник не отвечал. Его привезли уже три часа как, а тебя все нет и нет...
– На кладбище был. Мобильник отключил - хотелось побыть одному.
– Подойди к нему, а потом можешь прилечь - на тебе лица нет. Да, кстати, налей дяде Ване чего-нибудь... похмельем истерзался, бедолага, я же вижу, а попросить не попросит - стесняется. Надеюсь, после рюмки водки он не станет тут паясничать.
– И повторила, словно убеждая кого-то: - Не станет.