Донбасс
Шрифт:
— Честно, честно, вот именно!.. — обрадовался Сережка и подмигнул, сразу развеселившись.
На другой день после этого разговора его имя впервые появилось на красной доске. Указал на это Очеретину Андрей, сам Сережка и не заметил бы.
— Вот, читай! — сказал Андрей без зависти. — С. И. Очеретин.
Сережка тупо посмотрел на доску и испугался.
— Это кто же С. И. Очеретин? Зачем? — спросил он растерянно.
— А это ты и есть.
— Чудно! — недоверчиво протянул он и еще раз прочел надпись. — А откуда ж они
— В документах прочли. Ну, пойдем, похвастаешься в общежитии.
Но Очеретина теперь невозможно было оторвать от доски.
— Так это я и есть? — осклабился он и вдруг во все горло захохотал. — Правильно! С. ИЛ Как в аптеке! Постой! — испугался он. — А может, это ошибка? Не я? А? Как думаешь? Может, завтра сотрут?
— Если плохо станешь работать, — сотрут.
— Ну да… Конечно… А так… не имеют права стереть?
— Нет. Ну, идем же!
Они пошли, но Сережка еще долго оборачивался на доску.
Вечером ему торжественно вручили красную книжку. В общежитие пришел фотограф с магнием фотографировать ударников. Когда очередь дошла до Сережки, все ожидали, что он выкинет какую-нибудь штуку. Он действительно подмигнул ребятам и, вихляясь, сел в кресло, но тотчас же и растерялся. "Эта карточка на доске будет висеть! — вспомнил он и даже вспотел. — Это уж не шутки!" Таким он и получился на фотографии — растерянно-испуганным, с петушиным хохолком на лбу.
— Как фамилия? — спросил равнодушно фотограф.
— Сергей Иванович Очеретин, — чужим голосом ответил Сережка. Он был явно не в своей колее. Старая, скоморошья линия поведения была уже невозможна для С. И. Очеретина, новая линия не находилась.
Несколько дней он бродил как неприкаянный, потом пришел к Светличному.
— Я сегодня сто двадцать процентов дал, — сказал он угрюмо. И посмотрел на комсорга.
— Хорошо! Молодец! — обрадованно ответил тот.
— Да, — помялся Сережка. — А теперь что?.. — спросил он.
— Теперь? — засмеялся Светличный. — Теперь — полтораста давай.
— Хорошо. Дам полтораста.
Он потоптался на месте, потом вздохнул.
— А имею я право Митю Закорко вызвать? — вдруг спросил он.
— Отчего же? Только он две нормы дает.
— Хорошо. Две дам.
Он опять потоптался, потом, не глядя на Светличного, сказал:
— А выпивать я теперь, значит, не имею права… поскольку ударник?
— Нет, отчего же! Если в меру — можно.
— А за это не вычеркнут?
— Если в меру — нет, — засмеялся комсорг.
— Ну-ну! — пробурчал Сережка и вдруг радостно, ото всей души расхохотался. — Чудно-о! Если в наш район про меня написать, не поверят, ну, ей-богу, не поверят! — Он хотел подмигнуть, как бывало, но это у него теперь не получилось. — Ну, до свидания пока! — солидно сказал он и вышел.
Светличный ласково посмотрел ему вслед.
— Ишь ты! — усмехнулся он и покрутил головой.
Весь этот день он был в празднично-радостном настроении. Вспоминал Сережку. Как он, хмыкая носом и топчась, выспрашивал себе новую цель: а теперь что? "Это в нем человек проснулся! И какой человек! Гордый, с чувством собственной силы и достоинства".
"Но это не я в нем разбудил! — честно признавался себе Светличный. — Я его и не приметил. Это шахта разбудила, труд. Как же мне теперь разбудить огонек в Викторе Абросимове, в Мальченко, в Васильчикове? Нет, плохо я работаю, плохо. Надо мне серьезно взяться за них".
И он "брался" за отстающих, стыдил, ставил Сережку в пример, "накачивал". Он и сам еще был молод и неопытен, он думал, что стоит "накачать" человека, — и он полетит, как воздушный шар. Сложная наука воспитания человеческого характера была еще неведома ему; он просто и не умел разбираться в душевных тонкостях и настроениях ребят.
Он злился, кричал на них, срамил на собраниях, — помочь им он еще и сам не умел. Особенно Виктору.
А Виктору надо было помочь. С ним было совсем плохо.
Однажды утром Виктора разбудило какое-то странное дребезжание — нет, жужжание — оконных стекол. Он проснулся, вскочил, прислушался. Стекла жужжали. Казалось, тысяча звонких пчел бились в окна, требуя, чтобы их впустили…
— А-а! — с тоской догадался Виктор. — Зовет уже! — И вдруг почувствовал, что сегодня он никак не сможет заставить себя встать и пойти на шахту. Да и не хочет!
Он опустил голову на подушку — подушка была добрая, родная, — но глаз не закрыл. Перед его койкой по-прежнему висел плакат: "Шахтер, дай добычь!" Как всегда, слова сразу же бросились на Виктора, едва только он неосторожно повел головой. Сейчас эти слова были неприятны ему. Особенно второе, требовательное: дай!
— А я не хочу! — сказал Виктор и, натянув одеяло на уши, шумно повернулся на левый бок.
Стекла продолжали дрожать и тренькать. Это только спросонья могло показаться парию, что они жужжат. Они просто звенели, сотрясаемые необыкновенным хором гудков, никогда еще не бывшим таким согласным и дружным, как в это утро. Обычно гудки возникали поодиночке, отставая друг от друга на пять, десять, даже пятнадцать минут. А сегодня они взревели все вдруг, разом, словно сговорились растормошить Виктора.
Он спрятал голову в подушку. Не хочу! Не хочу вставать!
Но над ним уже наклонялся Андрей.
— Эй, вставай, вставай, Витя. Вставай, братику! Пора! — говорил он, бережно, но настойчиво расталкивая товарища, казавшегося ему спящим. — Вставай! Слышишь — гудки…
Виктору пришлось приподняться.
— Что это они сегодня взбесились? — недовольно пробурчал он, еще не решив, что делать — притворяться ли больным, или сказать прямо и дерзко: не желаю больше! — У, черт, как воют! — поежился он и не встал.