Донбасс
Шрифт:
Учиться? А чему учиться, какому ремеслу, какому роду оружия?
Опять вспомнились мне слова командира полка: "А что ты, собственно, собираешься делать в Донбассе?" В самом деле, что я намерен там делать? Читая письма из дому, я хотел только одного — быть там и видеть. Своими глазами увидеть революцию в Донбассе.
Но нельзя же в самом деле здоровому парню двадцати трех лет только ходить, да смотреть, да восхищаться работой других, — надо и самому работать! Где? Кем? Пойти в шахту, что ли?..
Чем ближе подъезжали мы к Донбассу, тем все более одолевали меня эти мысли. "Э, там видно будет!" — пробовал
Уже где-то в Ростовской области в наш вагон сел новый человек. С виду он совсем не был похож на вербовщика: для этого он был слишком тучен. Все вербовщики, каких доводилось видеть, — тощие, беспокойные, подвижные — их, как волка, кормят ноги.
Этот же человек был медлителен и тучен. Войдя в вагон, он сразу же плюхнулся на лавку подле меня, снял белый полотняный картуз и, пыхтя, стал вытирать мокрую лысину. Потом распахнул плащ, пиджак, ворот украинской вышитой сорочки, вытер платком могучую красную шею и вздохнул:
— Ф-фу, жара! — хотя за окном были осень и дождь.
Мы разговорились. Он оказался директором совхоза.
"От мой совхоз. Гигант!" — показал он не без гордости в окно. Он ехал теперь в областной центр по делу.
— Та прочув я, — объяснил он, раздувая густые пшеничные усы, — прочув, что едут отпускники. От я и зайшов к вам… Чи не найду тут хочь якогось… хочь завалященького зоотехника. Га? — И он маленькими хитрыми глазками сразу окинул нас всех.
Вот так, вероятно, забегает он "ненароком" и на чужой склад, или на базу, или в железнодорожный пакгауз и, хитро щуря свои острые, хозяйские глазки, высматривает какой-нибудь "завалященький" движок, или шестерню, или бочку с драгоценным горючим и, вцепившись в них мертвой хваткой, тащит к себе.
— А вы, часом, не зоотехник? — тотчас же вцепился он и в меня.
— Нет.
— А кто же вы будете?
Проклятый вопрос! Который раз уж задают его мне. Как могу я сказать ему, кто я буду, когда я сам не знаю, кто я?
— Он у нас писатель! — вдруг, смеясь, сказал Паша Жихарев; до сих пор ребята меня не выдавали.
— Та ну! — удивился директор и недоверчиво посмотрел на меня. — Невжели правда?
— Правда, правда… — закричало сразу несколько голосов. Я смутился.
— Голуба моя! — вдруг в непонятном волнении и даже в восторге вскочил директор и схватил меня за плечи, словно боялся, что я убегу или что меня другие директора перехватят. — Так я ж… так я ж, голуба ты моя, я ж тебя аж три месяца ищу… Та невже ж в самом деле писатель? — обернулся он к ребятам, недоверчиво щурясь, но уже не выпуская меня из своих цепких рук.
— Какой я писатель! Что мне у вас делать?
— Как шо?.. От тоби здрасте!.. Многотиражку делать, нашу газету. Таки дали нам газету!.. Та машину я достав, шрифт достав, наборщика в Ростове найшов, а редактора… Таки есть у меня… такий завалященький… ну, не писатель! Слухай, голуба моя! — опять вцепился он в меня. — Ей-богу, поедем! Я ж тебя чистым салом та молоком буду кормить… Совхоз же богатый, гигант!..
— Да зачем вам газета?
— Як зачем? — даже обиделся он. — Слава богу, не в Туретчине живем! Газета у нас — це ж великий двигатель. Показывает передовиков, подтягивает отстающих, а як же! Я хоть и мужик, и степняк, и хозяйственник, а тоже понимаю… Печать — це великая
— Нет. Я домой еду, в Донбасс.
В Ростове мы расстались с директором. Он все жалел, что не хочу я с ним ехать в совхоз, звал приехать хоть в гости — летом, на травку. Я пообещал.
Была уже ночь. Поезд сильно опаздывал. Я вышел в тамбур покурить. В темном окне бежали тихие степи.
Через час, через два я увижу Донбасс. Еще раньше, чем увижу — услышу, почую его ноздрями, как лошадь за версту чует запах родной конюшни; мне кажется, что я уже слышу запах тлеющего угля, но это, вероятно, от паровозной топки.
Завтра я уже буду на шахте.
Да, я не гаубица, не мортира, не танк; может быть, никогда не удастся мне выпалить в мир большой, настоящей книгой. Но разве не могу я овладеть легким скорострельным пулеметом журналиста? Честное слово, это тоже хорошее оружие!
Закинув свой пулемет за плечи, смогу я тогда бродить по всей необъятной нашей земле, где захочу. И я увижу все! Все. Все, что может увидеть человек с жадными, влюбленными в жизнь глазами: и как впервые запрыгает, застрекочет на груди забоя отбойный молоток, и как последний коногон, отчаянно свистнув на прощанье, забросит в бутовую свой старый и уже бесполезный кнут…
— Так это ты, Андрей? — тоскливо сказал Виктор. — Зачем?
И вспомнилось ему, как всего два месяца назад, по той же дороге ехали они веселым комсомольским эшелоном. На каждой станции их встречали цветами и музыкой; девушки в белых платьях посылали улыбки, а иногда — когда эшелон уже трогался — и поцелуи. А они с Андреем стояли, обнявшись, у окна и смотрели, как, то пламенея, то застилаясь легкой синей дымкой, разворачивается перед ними Донбасс; и мечтали о большой и славной жизни здесь; и верили, что эта жизнь будет. Отчего ей не быть? Тогда они были добровольцами, героями…
— Мы пришли с собрания… — сбивчиво рассказывал Андрей. — А тебя нет… И ребята говорят: может, он пройтиться пошел… А Светличный…
— Что Светличный? — глухо спросил Виктор.
— Нет, он ничего… Только сказал: нет, вряд ли! А я подывився под койку… а сундучка нема… И я догадался… О, ой, Виктор, как же мне страшно стало! Як же ты?! И я теперь как же — один?!
Да. Та же дорога, и рельсы те же, и опять Андрей рядом. И так же, где-то за балкой, пламенеет небо, и кучерявится дым, и мокрые хлопья пара оседают на лицо и плечи. А под животом все совается и совается уголь, словно Виктор с Андреем лежат не на железнодорожной платформе, а на рештаке. И железная лента трясет и подбрасывает их, как пустую породу, и безжалостно выносит вон — из лавы, из шахты, из Донбасса, из жизни… Куда, зачем?
— Зачем ты это сделал, Виктор? — с тихим укором спросил Андрей.
"А ты, ты зачем?" — хотел было зло закричать Виктор в ответ. Но не закричал, а только упал лицом вниз, на холодные, уже покрывшиеся инеем груды угля и просвистел сквозь зубы:
— Сволочи мы… сволочи… — словно только сейчас во всей своей страшной правде представилось ему его падение. А мимо них все бежали да бежали телеграфные столбы, провода, фонари на стрелках; и каждый верстовой столб, точно осиновый кол, сам вколачивался в душу.