Дорога долгая легка… (сборник)
Шрифт:
В ту же ночь Зенкович вместе с Ив возвратились в Москву, отказавшись от увеселительной прогулки, устроенной обкомом для группы писателей.
Глава 6
Они ни о чем не говорили в Москве. Впрочем, однажды, когда Зенкович предложил Ив познакомить ее с одним киношником, большим ходоком по дамской части, она разразилась длинным монологом о том, что у русских странные представления о роли жены, о ее поведении в обществе, что они хотели бы запереть женщину в золотую клетку (Зенкович едва удержался от улыбки при этом, представив себе русских, обладающих таким количеством золота), что им кажется, будто всякая женщина, которая пришла домой поздно…
Зенкович
— Понятно… — сказал Зенкович. — Ты можешь побыть там и дольше. А можешь… остаться насовсем.
Он не мог сказать наверняка, что хочет этого. Однако в минуту их разговора он был в этом почти уверен. Тянуть дальше было ни к чему. Он знал, что в трудную минуту она всегда покинет его, в час болезни будет попрекать немощью, а может, не дождется ни того, ни другого… Она была предсказуемо ненадежна. А он жаждал надежности: кошмар предательства преследовал его теперь в отношениях с женщинами, которых он начинал предавать таким образом с первой минуты знакомства.
Он бродил по квартире, покорно выполняя указания женщины-маляра: двигал мебель, переносил вещи, перебирал тряпье. Однажды среди тряпья ему попалась записка, написанная рукой Ив. Она начиналась по-русски, с обращения: «Сиоми мили!» Прочитав это, он вдруг пришел в ярость — за столько времени она так и не научилась правильно писать его имя. Его захлестнула непонятная, ни с чем не соразмерная злоба на нее, обида на нее, обида на себя за то, что они не смогли… Он. В первую очередь он — не смог ничего. Все могло быть, и вот — ничего не будет уже…
Ремонт в конце концов все же пришел к концу. Зенкович уже завершил уборку, когда вдруг позвонила Ив. Она сказала, что ей нужны кое-какие вещи. Зенкович ответил, что приехать к нему нельзя: у него живет девочка, которая помогает ему по хозяйству. (У Зенковича и правда был соблазн позвонить Василисе, которая выпила бы два стакана вина и помогла убрать квартиру.) Он сам привезет вещи к Дженни. Записать какие вещи? Не надо записывать. Он привезет ей все вещи. Весь чемодан.
При сборах у него возникли
— Они счастливы, что я живу с ними, — сказала Ив, — им так скучно без меня…
— Легко представить себе, — сдержанно сказал Зенкович.
Она была в красивой серой кофточке, принадлежавшей Дженни. Зенкович понял, что ситуация создалась идеальная для бедняжки-хиппи: ее собственные вещи были в руках у русских дикарей.
— Мои друзья на дипломатическом приеме, — сказала Ив. — Они ведут пустой и рассеянный образ жизни, как все западные бездельники…
Потом, вспомнив о необходимости быть к ним сейчас снисходительной, Ив рассказала, что вчера они напились все вместе и Дженни с мужем были великолепны. Было так весело! Кончилось это веселье четырехчасовой дискуссией о тоталитаризме и свободе воли.
— Напряженная умственная жизнь… — сказал Зенкович, стоя на пороге.
Она была одна в квартире, синие глаза смотрели грустно и рассеянно. Губы были полураскрыты. Зенкович знал, что, подойди он ближе, она коснется его щеки…
Он простился и вышел. Долго стоял на площадке, ожидая лифта: панельная роскошь дипломатического дома уже распадалась на куски. Зенкович добрался в обшарпанном лифте до первого этажа, вышел на улицу, оглушенный побрел к метро. Руки его были свободны от чемоданов, сам он был свободен. Он мог позвонить Василисе в общежитие, мог заехать за ней (она вылезет к нему через мужскую комнату на первом этаже). Он может поехать к сестре, а может завтра улететь в Крым. Может улететь в горы, в Приэльбрусье, встать на лыжи. Все можно… Все печально. Но все уладится…
— Сьоми! Сьоми!
Он обернулся. Ив бежала за ним. На ней была роскошная меховая накидка Дженни, тапочки на босу ногу. Вот она остановилась, взяла тапочки в руку, побежала босиком по тротуару, через вокзальную толпу. Сейчас милиционер остановит ее, босую…
— Сьоми!
Она прижалась к его щеке полураскрытым ртом, прижалась к нему вся, вернее, вжалась, втекла в каждый уступ его тела, приняв в себя каждый его выступ.
— Сьоми! Я не хочу без тебя! Я хочу тебя… Мне так хочется…
— Хочется, можется… Перехочется, переможется… — повторял Зенкович, печально гладя ее спину. — Перемелется, будет мука. Пойдет на удобрение полей…
Они пошли в метро. Она забегала вперед, смотрела ему в глаза.
— Сьоми!
— Надень тапки, — сказал он, и она повиновалась с радостью: это значило, что он обратил на нее внимание, не возражает, чтобы она ехала с ним, хотя вот, пожалуйста, настаивает на тапках, глупости и предрассудок, как всегда…
Она была нежной, и все у нее было прекрасно, так прекрасно в тот вечер, что он думал, засыпая, сквозь блаженную дремоту: «Чего от нее требовать? Чего ждать? Женщина и есть женщина. Очень глупая, очень молодая. В переводе по курсу валюты ей не больше наших пятнадцати… Надо только помнить, что она не весь человек. Часть человека. Парс хомини. Дать ей соответствующее имя и помнить. Как же, значит, окрестить ее? Ах, ну ясно как. П..денка. Как это будет по-английски? Никак. Разве я мог такое перевести? Разве я вообще могу переводить? Просто п. денка… П. дьонка…»
Назавтра с утра он убежал по делам, «бегал в метро, точно крот», повидался с сыном, зашел в один магазин, второй, а когда вернулся после обеда, увидел, что в прихожей и в кухне чисто вымыт пол. Ив, нарядившись в его свитер и джинсы, убирала в комнате.
— Умница… — сказал он.
Она обернулась, отерла со лба пот, и он увидел, что она глубоко несчастна.
— О, конечно, ты обрадовался… Я тут надрываюсь с утра до ночи, и ты обрадовался. Бесплатная прислуга. О, ты так обрадовался! Твои маленькие еврейские глазки так и загорелись…